Пункт третий. Любая власть должна восприниматься обществом как легитимная. Иначе она не пользуется общественным уважением и вынуждена самоутверждаться методами, разлагающими самое власть. Династия Романовых в глазах Пушкина выглядела весьма удручающе именно в силу целой плеяды нелегитимных правителей. Из нее он особенно выделял Екатерину II и Александра I. Впрочем, досталось от Пушкина и тем случайным, по существу, людям, которые наследовали российский престол непосредственно после Петра I: «Ничтожные наследники северного исполина, изумленные блеском его величия, с суеверной точностью подражали ему во всем, что только не требовало нового вдохновения. Таким образом, действия правительства были выше собственной его образованности, и добро производилось ненарочно, между тем как азиатское невежество обитало при дворе. Доказательства тому царствование безграмотной Екатерины I, кровавого злодея Бирона и сладострастной Елизаветы». («Заметки о русской истории XVIII века».)
Размышляя в своих дневниках о нелегитимности Александра I и легитимности его брата Николая I, Пушкин дает ключ к разгадке одной из самых захватывающих тайн дома Романовых. Вот что он пишет: «…покойный государь окружен был убийцами его отца. Вот причина, почему при жизни его никогда не было бы суда над молодыми заговорщиками, погибшими 14 декабря. Он услышал бы слишком жестокие истины. NB. Государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или помышления о цареубийстве; его предшественники принуждены были терпеть и прощать».
Почему-то никто из историков или пушкинистов (во всяком случае, нам ни чего об этом не известно) не обратил внимания на то, что в приведенных строках Пушкин прямо говорит, что заговору будущих декабристов был противопоставлен заговор дома Романовых. У нелегитимного Александра связаны руки: если заговорщиков арестовать, то суд цареубийцы над покушавшимися на цареубийство выглядел бы более чем странным и серьезно поколебал имидж российского императорского дома в стране и Европе; а если бы переворот осуществился, то в руках победителей были бы очень веские аргументы, основанные на изначальной нелегитимности свергнутого императора. Европа им рукоплескала бы, поскольку такой исход давал веский повод для пересмотра всех послевоенных международных договоренностей. То, что Романовы знали (и в подробностях) о готовящемся перевороте, давно известно. Здесь достаточно упомянуть эксклюзивный доклад, представленный Александру I 7 мая 1824 г. неким монахом Фотием под весьма выразительным заголовком: «План революции, обнародываемой тайно, или тайна беззакония, делаемая тайным обществом в России и везде», а также встречу императора с унтер-офицером Шервудом, состоявшуюся 17 июня 1825 г., на которой доносчик подробно изложил планы Южного общества и состав его руководства. К этому небезынтересно добавить, что в первом после событий на Сенатской площади манифесте Николая от 19 декабря 1825 г. черным по белому написано, что злоумышленники «желали и искали, пользуясь мгновением, исполнить злобные замыслы, давно уже составленные, давно уже обдуманные» (курсив наш. – Н. П.). Так что в России, как всегда, все «тайное» довольно рано становилось вполне «явным» для правящей верхушки. Однако по указанным Пушкиным причинам Александр I не мог ликвидировать заговор. И тогда Романовы задумывают и осуществляют грандиозную мистификацию ухода Александра I с политической сцены. Они работают на опережение, торопятся. Поэтому некоторые странные детали «смерти» (или исчезновения) императорской четы становятся достоянием не только узкого круга доверенных лиц. Ушел ли Александр I по собственной инициативе, или его «ушли» на семейном совете дома Романовых, не известно. Точно так же не доказано, остался ли он живым после своей официальной кончины (например, в облике «сибирского старца»). В конце концов, ради сохранения своей власти клан Романовых мог втихую и уморить «божьего помазанника», что было для них не впервой. Для нас же важно, что Пушкин озвучил и объяснил отнюдь не случайную связь между уходом с престола Александра I и разгромом дворянско-офицерского заговора. Декабристы потому и поспешили выйти на Сенатскую площадь (чем, кстати, несколько спутали карты Романовым и вызвали замешательство), что терять им было нечего. Они поняли, что вслед за «смертью» Александра I начнется жестокая ликвидация их тайных обществ легитимным Николаем Романовым.
Анализ взглядов Пушкина на легитимность власти дает ответ и на довольно запутанный в литературе вопрос об отношении поэта к декабристам. На самом деле здесь просматриваются две слабопересекающиеся темы: тема личной дружбы и человеческих симпатий и тема столкновения политических взглядов Пушкина и декабристов.
Пушкин вообще высоко ценил мужскую дружбу, тем более он преклонялся перед личным мужеством декабристов. Ради солидарности с друзьями поэт был готов на многое. Поэтому неудивительно, что при первой встрече с Николаем I Пушкин, не колеблясь, признался царю, что только отсутствие в Петербурге помешало ему прийти 14 декабря вместе с друзьями на Сенатскую площадь. Однако следует полагать, что в течение полуторачасовой беседы Николай I услышал от Пушкина не только это. Иначе как бы он мог признать, что разговаривал с «умнейшим человеком России».
Пушкин, хорошо знавший российскую и мировую историю, был противником революционного насилия. По убеждению Жуковского, «мнения политические Пушкина были в совершенной противоположности с системой буйных демагогов. И они были таковы уже прежде 1830 года». Пушкин скептически оценивал Великую французскую революцию. Для него прославление свободы совсем не означало прославления революции, а тем более демократии.
Нынешний император первый воздвиг плотину (очень слабую еще) против наводнения демократией, худшей, чем в Америке» (не отправленное письмо Чаадаеву).
Во фрагментах десятой главы «Евгения Онегина» Пушкин дает характеристику участников заговора декабристов: «Все это было только скука, безделье молодых умов, забавы взрослых шалунов». А в 1836 г. в своем знаменитом «Памятнике» поэт возвращается к призыву о милости к падшим, т. е. не к невиновным, а оступившимся, к грешникам, заслуживающим помилования. Но только сильная просвещенная власть способна на милосердие, власти «прапорщика» это понятие недоступно.
Пункт четвертый. По убеждению Пушкина, одна из естественных функций государственной власти – отстаивать стратегические интересы государства.
Юность Пушкина прошла в обстановке патриотической эйфории, царившей в стране после блистательной победы над Наполеоном. «Офицеры, ушедшие в поход почти отроками, возвращались, возмужав на бранном воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собою, вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество!» («Метель».) Однако в произведениях поэта (даже в тех, где прославляются ратные успехи соотечественников) нигде не слышны ноты примитивного «квасного патриотизма». Пушкин чувствовал наличие водораздела между национальными интересами и национальными амбициями. Более того, когда это чувство изменяет «прогрессивной общественности», он остается верен себе, невзирая на обструкцию, демонстративно устраиваемую ему «псевдодиссидентами». В период подавления Варшавского восстания Пушкина осудили почти все фрондеры-либералы за поддержку решительных действий властей. Они даже не удосужились вникнуть в суть позиции Пушкина, который видел польские события сквозь призму противостояния Европы и России. По свидетельству Комаровского, Пушкин в то время озабоченный вид. «Разве вы не понимаете, – говорил он, – что теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году».