Оглядываю все твой кабинет и все припоминаю, как ты у оружейного шкапа собирался на охоту, как Дора прыгала и радовалась около тебя [89] , как ты сидел и писал у стола, и я приду, со страхом отворю дверь, взгляну, не мешаю ли я тебе, и ты видишь, что я робею, и скажешь: «Войди!» А мне только этого и хотелось. Вспоминаю, как ты больной лежал на диване, вспоминаю тяжелые ночи, проведенные тобою после вывиха, и Агафью Михайловну [90] на полу, дремлющую в полусвете, – и так мне грустно, что и сказать тебе не могу. Не дай Бог еще раз расстаться. Еще почти неделю я не увижу тебя, мой милый голубчик».
Но сентиментальное настроение уже не в силах заглушить новых интересов, и Софья Андреевна продолжает в том же письме: «Теперь тебе кажется, что хорошо дома, в Ясной Поляне, а приедешь, поживешь, я опять тебе надоем; и поносы, и дети – все покажется скучно. Кстати, о Сереже скажу тебе, что понос все продолжается безо всяких перемен уже несколько дней…» – Дальше следует подробное описание семейных тревог.
Временами, и среди новой любимой работы, Софью Андреевну охватывает мрачное настроение.
«Сережа болен. Вся я как во сне. Только впечатления. Лучше, хуже, это все, что я понимаю. Левочка молодой, бодрый, с силой воли, занимается и независимый. Чувствую, что он – жизнь, сила; а я только червяк, который ползает и точит его. Боюсь быть слабой. Нервы плохи после болезни и стыдно. С Левочкой последний надрез чувствуется сильно. Жду сама виновата, и боюсь ждать; ну как никогда не воротится его нежность ко мне. Во мне благоговение к нему но сама так низко упала, что сама чувствую, как иногда хочется придраться к его слабости. Мне так все странно весь вечер. Он пошел гулять, я одна, и тихо все было. Дети спали, лежанка топится, тут наверху так чисто, пусто и так некстати цветы нарядные, яркие, и сильный запах померанцевого дерева, и страшно звука собственных шагов и дыхания даже. Левочка пришел, и все на минуту стало весело и легко. От него запахло свежим воздухом, и сам он мне делает впечатление свежего воздуха» [91] .
«Все не в духе, все мне дурно. Вчера я Левочку так обидела, просто ни за что, что теперь вспоминать страшно. Потом мне все скучно, я ровно ничего не делаю. Такая скука, такая тоска, что что бы я ни вздумала для утешения своего, ничего не поможет. Таня, видишь, – пишет она сестре, – и с жиру люди бесятся, и я сама за это так упала в своих глазах, что стараюсь все забывать о себе. Мне мысль, что я могу попасть в категорию Mme [92] Дьяковых и прочих скучающих в деревне дам, до того ненавистна, что пройдет еще два-три дня, и я выйду сама над собой победительницей и найду, что в деревне опять все так же хорошо и весело, как и находила это до сих пор. Это на меня только нашло. Вот ровно год, что я не была нигде решительно, ну и пришло в голову, что папа долго не видал детей, что вот пройдет жизнь, и так я ничего и никого не увижу… А сама в хорошие, настоящие минуты понимаю и говорю, что моя жизнь – настоящая, и все нам должны завидовать и любоваться нами. Левочка более чем когда-либо нравственно хорош, пишет; и такой он мудрец, никогда он ничего не желает, ничем не тяготится, всегда ровен, и так и чувствуешь, что он вся поддержка моя и что только с ним я и могу быть счастлива».
Софья Андреевна права. Эти годы -1864-1866 – были особенно радостны. Первые шероховатости сгладились, мучительная растерянность и неопределенность первого периода исканий кончилась, жизнь заполнена. Каждый нашел свою сферу деятельности, прошлое не волнует больше, интересы гармонически объединены. Ненадежный ураган любви сменился спокойным семейным счастьем.
«Скоро год, как я не писал в эту книгу. И год хороший, – отмечает Лев Николаевич в дневнике 16 сентября 1864 г. – Отношения наши с Соней утвердились, упрочились. Мы любим, то есть дороже друг для друга всех других людей на свете, и мы ясно смотрим друг на друга. Нет тайн, и ни за что не совестно».
«Нам все делается лучше и лучше жить на свете вместе», – заявляет Слфья Андреевна в письме-дневнике.
Об отношениях Толстых можно судить также по их переписке. Приводим в выдержках.
Однажды Лев Николаевич с охоты из Чернского уезда пишет жене: «Нынче встал, – все спят, и вот достал тетрадь какую-то и пишу к Соне, без которой мне жить плохо… Ты говоришь, я забуду. Ни минуты, особенно с людьми. На охоте я забываю, помню об одном дупеле; но с людьми – при всяком столкновении, слове я вспоминаю о тебе, и все мне хочется сказать тебе то, что я никому, кроме тебя, не могу сказать».
Софья Андреевна ему отвечает: «Когда Сережа спит, я нигде себе места не нахожу, так и тянет все к тебе, и все я тебя жду, как будто ты только ушел ненадолго. Первую жертву я сыну сделала, что не поехала с тобой. Мне теперь весело думать о том, как бы мы с тобой вдвоем, совсем одни куда-нибудь поехали пожить, как молодые. Но теперь это уж кончено, никогда этого не будет».
«А я-то тебя как люблю! Голубчик милый, – пишет Лев Николаевич. – Всю дорогу ехал до Черни и думал: нет, непременно произойдет какая-нибудь путаница с письмами, и я не получу в Черни. Приезжаю, и бывший приказчик Томаса – какое милое лицо у этого приказчика – говорит: а вы не изволили получить письма? А я так проголодался, занялся супом, что еще не спросил. Какое письмо милое, и ты милая!.. В этот раз я чувствую, как ты мне много еще ближе стала».
Осенью 1864 года Л. Н. Толстой сломал на охоте руку. Ее плохо вправили, и рука неправильно срослась. Ему пришлось ехать в Москву, жена осталась с детьми в Ясной. Переписывались они почти каждый день. Приведем из этих писем еще несколько цитат.
Софья Андреевна пишет Льву Николаевичу на другой день после его отъезда: «Вчерашний вечер, и наше с тобой прощанье, – твой отъезд, все это мне представляется теперь как сон, такая я сама-то была сонная, и в неестественном, напряженном состоянии. А как нам хорошо было последнее время, так счастливо, так дружно! Надо же было такое горе: грустно без тебя ужасно, и все приходит в голову: его нет, так к чему все это? Зачем надо все так же обедать, зачем так же печи топятся, и все суетятся, и такое же солнце яркое, и та же тетенька и Зефироты [93] и все».
В Москве Льву Николаевичу сделали операцию вновь вправленной руки, после чего он не мог писать и диктовал письма свояченице.
В одном из них: «Соня, милая моя, совсем я без тебя расстроился, ни спокойствия, ни решительности, ни деятельности – никаких, а все оттого, что без тебя я теряю equilibre [94] , все равно, как все время на одной ноге стоишь».
Едва рука поджила, как он старается лично приписать несколько нежных слов:
«Прощай, моя милая, душечка, голубчик. Не могу диктовать всего. Я тебя так сильно всеми Любовями люблю все это время. Милый мой друг. И чем больше люблю, тем больше боюсь».