Но и в Петербурге было не легче. Достоевский отказывался от выступлений, а если бы принимал все предложения, то в одном только ноябре пришлось бы являться перед публикой восемь раз. «Согласитесь, что это невозможно, скажут — это самолюбие уверенное в себе чересчур уже слишком... Прибавлю еще, что я, в настоящую минуту, не завален, а задавлен работой», — писал он П. И. Вейнбергу в начале ноября.
И все же давал себя уговорить, выступал, читал Некрасова, отрывки из «Мертвых душ», из «Карамазовых», любимого своего «Пророка»; как всегда, ему восторженно аплодировали, подносили венки и провожали большой толпой до самого подъезда. «Восторженное отношение публики к его таланту, — радовалась жена писателя, — не могло не радовать Ф. М., и он чувствовал себя нравственно удовлетворенным. Пред чтением Ф. М. всегда боялся, что его слабый голос будет слышен лишь в передних рядах, и эта мысль его огорчала. Но нервное возбуждение Ф. М. в этих случаях было таково, что обычно слабый голос его звучал необыкновенно ясно и каждое слово было слышно во всех уголках большой залы».
Пресловутая раздражительность, обостренная впечатлительность и неодолимая мнительность Достоевского, о которых так много писали мемуаристы, имели, помимо болезненной нервности, одну причину: невозможность избавиться от всего, что мешало думать, читать, писать, то есть совершать главное дело своей жизни. Он жил в постоянном умственном напряжении, внутри кипела непрерывная работа, о которой не имеют понятия люди, чуждые писательству. «Это одно из тех бедствий, — замечал Страхов, — которыми сопровождается литературная карьера, бедствие иногда очень тяжелое и составляющее теневую сторону радостей творчества»67.
Последний год Достоевского вообще был временем сгущения событий. Он писал десятую книгу романа («Мальчики»), о благородных поступках школьников, об их пылких чувствах, о Коле Красоткине, курносом мальчике четырнадцати лет, который, прочитав всего один номер «Колокола» из отцовского шкафа, счел себя неисправимым социалистом («это коли все равны, у всех одно общее имение, нет браков, а религия и все законы как кому угодно»).
А в это самое время, 5 февраля 1880-го, другой «неисправимый социалист», 24-летний С. Н. Халтурин, русский рабочий из вятских крестьян, организовал взрыв в подвале Зимнего дворца, под столовой второго этажа, где должен был состояться дипломатический обед Александра II с принцем Гессенским. Проломленные перекрытия между этажами, выбитые окна, треснувшие стены, а главное, 11 погибших и 53 раненых караульных солдат Финляндского полка — таков был результат взрыва. Все погибшие нижние чины были героями Русскотурецкой войны. Император и его гость, пришедшие в столовую уже после взрыва, остались невредимы. Террор, как и обещал «Катехизис революционера», проник в самое сердце империи. За два месяца до теракта Достоевский писал Каткову (черновой вариант), защищая идеи и образы своего романа:
«Оглянитесь кругом, господа, эти взрывы — да вы после этого ничего не понимаете в современной действительности и не хотите понимать, а это уже хуже всего».
Контрмеры, которые продумывались правительством (среди них было и трудновыполнимое предложение выслать всех «социалистов» на Сахалин, блокировать остров военными кораблями, а высшие учебные заведения перевести в захолустные окраины, изолировав студенчество от народа), все равно ничего бы не дали. Общество было напугано, ожидало беспорядков, пожаров, взрывов; люди со средствами спешно уезжали за границу, зарывая в подвалах домов ценные вещи. Дворники, безотлучно стоявшие на своих местах, говорили, что нечто висит в воздухе и ожидается...
Неделю спустя после взрыва в Зимнем дворце указом Александра II была учреждена Верховная распорядительная комиссия по охране государственного порядка и общественного спокойствия, начальником которой назначался граф М. Т. Лорис-Меликов, наделенный полномочиями «принимать вообще все меры», то есть «ловить и карать революционеров». «Да знает ли он, отчего все это происходит, твердо ли знает он причины?» — волновался Достоевский, читая воззвание графа
«К жителям столицы». Еще через неделю 25-летний террорист-одиночка, письмоводитель из города Слуцка Минской губернии, крещеный еврей И. О. Млодецкий, находившийся под надзором полиции, выстрелил в Лорис-Меликова средь бела дня, на углу Большой Морской и Почтамтской улиц, когда тот подъезжал в экипаже к парадному входу своего дома. У подъезда стояли двое часовых, экипаж конвоировали двое верховых казаков, вблизи дежурили городовые; а на глазах у них грязный оборвыш подскочил с правой стороны к графу и, уперев револьвер в его правый бок, ближе к бедру, выстрелил и тотчас выронил оружие. Граф уцелел (пуля лишь разорвала шинель и мундир), преступника схватили, избили, судили и через день повесили.
Достоевский, свалившийся в падучей в день покушения (еще не зная о нем), едва пришел в себя, когда его посетил издатель «Нового времени» А. С. Суворин. Состоялся, как записал в дневнике Суворин, разговор о взрывах, политических преступлениях и странном отношении к ним общества. Ф. М. нарисовал гостю жуткую картину — они стоят вдвоем у окон художественного магазина Дациаро на углу Невского проспекта и Адмиралтейской площади, разглядывают литографии в витрине и слышат, как к стоящему рядом незнакомцу подходит другой и говорит: «Сейчас Зимний дворец будет взорван. Я завел машину». Как быть? Идти во дворец предупреждать о взрыве? Обратиться в полицию, позвать городового?
«Вы пошли бы?» — спросил Достоевский Суворина. «Нет, не пошел бы...» — «И я бы не пошел. Почему? Ведь это ужас. Это преступление. Мы, может быть, могли бы предупредить. Я вот об этом думал до вашего прихода, набивая папиросы. Я перебрал все причины, которые заставляли бы меня это сделать. Причины основательные, солидные, и затем обдумал причины, которые не позволяли бы мне это сделать. Эти причины — прямо ничтожные. Просто боязнь прослыть доносчиком... Напечатают: Достоевский указал преступников... Мне бы либералы не простили. Они измучили бы меня, довели бы до отчаяния. Разве это нормально? У нас все ненормально, оттого все это происходит, и никто не знает, как поступить не только в самых трудных обстоятельствах, но и в самых простых»68. Меж тем именно на поддержку общества как на главную силу смотрел Лорис-Меликов, убежденный, что его «диктатура сердца» встретит поддержку всех честных людей, преданных государю и искренно любящих свою родину. «Лорис-Меликов — это последняя карта нашего правительства, если и это не удастся, то дело сойдется клином», — записал 15 февраля в своем дневнике генерал Киреев.