Надежда, однако, обманула. В семь часов утра 28 января Анна Григорьевна проснулась (было еще темно) и увидела при свете ночника, что муж смотрит в ее сторону. «Знаешь, Аня, — сказал он полушепотом, — я уже часа три как не сплю и все думаю, и только теперь сознал ясно, что сегодня умру... Я знаю, я должен сегодня умереть. Зажги свечу, Аня, и дай мне Евангелие!» На попытки утешить его (дескать, кровь больше не идет, и, значит, образовалась спасительная «пробка», как обещал Кошлаков) Достоевский лишь настойчиво просил Книгу, ту самую, подаренную в Тобольске — он был с ней неразлучен уже 30 лет. А. Г. зажгла свечу, взяла Книгу с письменного стола. Ф. М. наудачу открыл ее.
«Я в старой Библии гадал, / И снова жаждал и мечтал, / Чтоб вышли мне по воле рока / И жизнь, и скорбь, и смерть пророка». То, что ему выпало на этот раз, он воспринял как предвестие смерти. Евангелие от Матфея открылось на словах, которые прочла жена: «Иоанн же удерживал Его и говорил: мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить великую правду».
«Ты слышишь — “не удерживай” — значит, я умру, — сказал муж и закрыл Книгу».
«Я не могла удержаться от слез, — вспоминала спустя много лет Анна Григорьевна. — Федор Михайлович стал меня утешать, говорил мне милые ласковые слова, благодарил за счастливую жизнь, которую он прожил со мной. Поручал мне детей, говорил, что верит мне и надеется, что я буду их всегда любить и беречь. Затем сказал мне слова, которые редкий из мужей мог бы сказать своей жене после четырнадцати лет брачной жизни: “Помни, Аня, я тебя всегда горячо любил и не изменял никогда, даже мысленно!”» (зашифрованная заметка о том разговоре в ее записной книжке выглядела чуть иначе: «Уважал, изменял лишь мысленно, а не на деле»).
Около девяти утра Ф. М. уснул, не выпуская из своей руки руку жены. Она сидела неподвижно, боясь нарушить его сон. Но когда в одиннадцать он проснулся и привстал с подушки, кровотечение возобновилось. В тот день «Новое время» напечатало первую заметку о болезни Достоевского: «Он сильно занемог вечером 26 января и лежит в постели. Люди, еще так недавно попрекавшие его, что он слишком часто принимает овации на публичных чтениях, могут теперь успокоиться: публика услышит его не скоро. Лишь бы сохранилась для русского народа дорогая жизнь глубочайшего из его современных писателей, прямого преемника наших литературных гениев».
«Прочти “Новое время”, что сказано об мне» — занесет в записную книжку Анна Григорьевна; заметка в «Новом времени» станет последним, что услышит писатель о себе из печати. Письмо графине Е. Н. Гейден, продиктованное жене в форме бюллетеня, станет последней его корреспонденцией: «26-го числа в легких лопнула артерия и залила наконец легкие. После 1-го припадка последовал другой, уже вечером, с чрезвычайной потерей крови с задушением. С 1/4 часа Ф. М. был в полном убеждении, что умрет; его исповедовали и причастили.
Мало-помалу дыхание поправилось, кровь унялась. Но так как порванная жилка не зажила, то кровоистечение может начаться опять. И тогда, конечно, вероятна смерть. Теперь же он в полной памяти и в силах, но боится, что опять лопнет артерия».
Несомненно, Достоевский чувствовал, что артерия «лопнет опять». Позвали детей; мать прочитала им притчу о блудном сыне, отец благословил их и велел передать драгоценнейшее свое Евангелие девятилетнему Феде. Никакого другого наследства ни сыну, ни одиннадцатилетней «Лильке-Кильке», как шутливо звал свою дочь отец, он завещать не мог; литературные права на свои сочинения Ф. М. подарил жене еще в 1873 году и, кроме четырех-пяти тысяч рублей (остаток гонорара, лежавший в редакции «Русского вестника»), у автора
«Карамазовых» ничего не было. Даже в последние часы жизни его жалила всегдашняя мысль о семье, которая, за смертью кормильца, лишится всяких средств. «Бедная... дорогая... с чем я тебя оставляю... бедная, как тебе тяжело будет жить!..» — шепотом говорил он жене, держа ее руку в своей. К больному никого не впускали, но докладывали обо всех пришедших; одному Майкову, как того хотел Достоевский, было позволено войти на минуту — умирающий пожал руку старому другу и шепотом ответил на приветствие.
В гостиной теснились родственники и знакомые. Около половины седьмого вечера, «вдруг безо всякой видимой причины Ф. М. вздрогнул, приподнялся на диване, и полоска крови вновь окрасила его лицо».
Слова жены — самое подлинное свидетельство о смерти писателя: ни о каких внешних причинах тут нет и речи. Никакие меры не помогали остановить кровотечение. Больной впал в беспамятство. Агония длилась около двух часов. Жена и дети стояли в изголовье. Анна Григорьевна, держа мужа за руку, ощущала, как угасает его пульс. Доктор Н. П. Черепнин, которого привезла с собой жена Майкова около восьми часов вечера, смог услышать последний удар сердца Достоевского. Священник Николай Вирославский успел прочесть отходную — ее последние слова совпали с последним вздохом Ф. М. Это была, скажет впоследствии дочь писателя, истинно христианская смерть — «смерть без боли и стыда».
Литератор Б. М. Маркевич, посетивший больного по поручению графини С. А. Толстой, видел, как доктор нагнулся над диваном, прислушался, расстегнул сорочку у лежавшего Ф. М., пропустил под нее руку и — качнул головой. «На этот раз все было действительно “кончено”. Я вынул часы, — свидетельствовал Маркевич, — они показывали 8 часов 36 минут».
Время смерти.
На смертном одре. — Царская милость. — Кладбищенские инстанции. — Погребальное шествие. — Последний «Дневник». — Первое марта. — Скорбь и позор. — Щит и защита. — «Всё сбылось...»
Вспоминая о кончине Достоевского спустя много лет, его вдова размышляла, что, умри писатель не до, а вскоре после 1 марта 1881 года, его уход не произвел бы столь колоссального впечатления: «Мысли всего общества были бы слишком поглощены думами о злодействе и о тех осложнениях, которые могут последовать в такой трагический момент жизни государства».
В том, что Ф. М. ненадолго пережил бы Александра II, А. Г. Достоевская не сомневалась.
Между тем январь 1881 года казался спокойным; «неудавшиеся» покушения были не в счет, и Петербург смог отдаться горю в связи с постигшей литературу утратой искренне и горячо. «Похороны Достоевского представляли явление, которое всех поразило, — писал Страхов. — Такого огромного стечения народа, таких многочисленных и усердных заявлений уважения и сожаления не могли ожидать самые горячие поклонники покойного писателя. Можно смело сказать, что до того времени никогда еще не бывало на Руси таких похорон»1.