Павел приказал Суворову уходить из Швейцарии домой, в утешение наградил его званием генералиссимуса и велел воздвигнуть ему статую против главного фасада Михайловского замка. «Я решился отстать вовсе от связи с двором Венским, – писал император Суворову 29-го октября, – весьма рад, что от вашего из Швейцарии выступления узнает эрцгерцог Карл на практике, каково быть оставлену невовремя и на побиение; но немцы – люди годные, все могут снесть, перенесть и унесть» (Милютин. Т. 3. С. 558). – Но Суворов был безутешен: «Я бил французов, но не добил. Париж – мой пункт. Беда Европе» (Суворов. Письма. С. 750). – Через полгода он умер.[26] Вместо статуи Суворова перед главным фасадом Михайловского дворца поставили памятник Петру Первому.
ИМПЕРАТОР ПАВЕЛ ПЕРВЫЙ ВНИМАТЕЛЬНО НАБЛЮДАЕТ ЗА РАЗВИТИЕМ СОБЫТИЙ ВО ФРАНЦИИПока Суворов переходил из Италии в Швейцарию, а Ушаков спорил с Нельсоном о победах в Средиземном море, небезызвестный генерал Бонапарт, оставив свою армию в Египте, явился в Париж.
18-го брюмера VIII-го французского революционного года он взял власть республики в свои генеральские руки. По календарю, принятому тогда в прочей Европе, это было 9-е ноября. По нашему календарю – 29-е октября.
Генерал Бонапарт стал первым консулом. Франция продолжала называться республикой. До того времени, когда генерал стал называться императором, а Франция – империей, оставалось пять лет. Но уже в ноябре 1799 года решительность, с какою первый консул стал подавлять, учреждать и устанавливать, – внушала. Якобинство во Франции прекращало свое бытие. Восстанавливалось единоначалие.
Одним из первых в Европе, кто заметил внушительность новой власти, был император Павел. Он сказал так: «Во Франции перемена, которой оборота, терпеливо и не изнуряя себя, ожидать д лжно <…>. Я проникнут уважением к первому консулу и его военным талантам <…>. Он делает дела, и с ним можно иметь дело» (Суворов. Документы. Т. 4. С. 439; Сб. РИО. Т. ХХ. С. 1; Эйдельман 1982. С. 188).
Скоро император Павел разорвет отношения с Англией, выбрав вместо нее первого консула Франции новым партнером в политике. «Российская политика вот уже три года остается неизменной и связана с справедливостью там, где его величество полагает ее найти. Долгое время он был того мнения, что справедливость находится на стороне противников Франции, правительство которой угрожало всем державам. Теперь же в этой стране в скором времени водворится король, если не по имени, то, по крайней мере, по существу, что изменяет положение дела. Он бросил сторонников этой партии, которая и есть австрийская, когда обнаружилось, что справедливость не на ее стороне. То же самое он испытал относительно англичан. Он склоняется единственно в сторону справедливости, а не к тому или другому правительству, к той или другой нации, а те, которые иначе судят о его политике, положительно ошибаются» (Из беседы императора Павла I с датским посланником в начале сентября 1800 г. // Клочков. С. 309–310).
Хорошо сказано. Точно определен смысл политики императора Павла Первого внутри и вне страны: политика остается неизменной и связана со справедливостью там, где его величество полагает ее найти, – формула, достойная Михаила Архангела.
Живите праведно – будете счастливы. Живите справедливо – никто вас не тронет. Живите честно – вечная всем память.
Один помещик в Валдайской округе – прапорщик Мельницкий – говорил, что «сам он, Мельницкий, над богами бог, над царями царь. Прежде сидела дура, и ныне насел дурак. У нас в России Павлушечек много, взять и поднять его на штыки» (Клочков. С. 604).[27]
Поручик Егор Кемпен, выключенный из службы, говорил: «Нынче и генералов выключают да и рогатки надевают, но скоро эта выключка лопнет»; затем рассказал, как к императору Павлу приходила цыганка, гадала ему на кофейной гуще и объявила, что жить ему осталось три года; наконец, заключил: «Находятся таковые люди, что хотят государя императора извести» (Клочков. С. 579).[28]
«Не припомню теперь в точности, какое преступление совершил некто князь Сибирский, человек высокопоставленный, сенатор, пользовавшийся благосклонностью императора. Если не ошибаюсь, это было лихоимство. Проступок его, каков бы он ни был, обнаружился через прошение <…>, и князь Сибирский был предан уголовному суду, приговорен к разжалованию и к пожизненной ссылке в Сибирь. Император немедленно же утвердил этот приговор, который и был приведен в исполнение, причем князь Сибирский, как преступник, публично был вывезен из Петербурга, через Москву, к великому ужасу тамошней знати, среди которой у него было много родственников» (Саблуков. С. 29–30).[29]
«Титулярная советница Флиге взяла карету у извозчика Матвея Козырева и, направляясь в Екатерингоф, приказывала ему ехать поспешнее, но он отвечал, что скоро ездить запрещено. Когда приехали по назначению, то извозчик, оставивши карету и лошадей на дворе, вошел в избу, обогрелся, сходил два раза в соседний кабак, а вернувшись, будучи довольно пьян, разболтался и говорил: – В Екатерингоф поехали благополучно, как-то назад? Седоки приказывают ехать скоро, <…> а попадешься батюшке Курносому, так и своих не узнаешь. Даром он смотрит высоко, да далече видит. Мы с генералами и с графами езжали, да и те из кареты опрометью вылезают, а как не поспеют, то глядишь – и за город. – <…> Продолжая разговор с дворником и артельщиком, извозчик Козырев жаловался, что государь император весьма немилостив, не дает шибко ездить и извозчикам быть пьяным, за что отдает тотчас в солдаты. После сего говорил: – Как бы моя воля была, то бы я его, плешивого и курносого, застрелил (причем разорвал на себе рубашку), а мне уже-де быть только одному в ссылке, за что знатные господа <…> согласились бы прислать ко мне по 500 рублей жалованья в ссылку, и я бы жил пан-паном» (Клочков. С. 580).[30]
«Время это было самое ужасное. Государь был на многих в подозрении <…>. Сердце болело, слушая шепоты, и рад бы не знать того, что рассказывают <…>. Словом, ежедневный ужас» (Мертваго. С. 118). «Тирания и безумие достигли предела» (Вице-канцлер Панин[31] – барону Крюденеру, 2 марта 1800 // АкВ. Т. XI. С. 107).
«При всем том, однако ж, нельзя сказать, чтоб он был злонравен или чужд способностей разума. Причиною сей крутой пылкости, часто затмевавшей рассудок его, должно полагать, во-первых – ложное понятие о худом и слабом, по мнению его, правлении матери своей, которое будто бы, а особливо по военной части, надлежало исправить переменами и строгостями; и, во-вторых – боязливая и всегда опрометчивая подозрительность, преклонявшая слух его ко всяким доносам, кои, волнуя в нем кровь и устрашая воображение, побуждали его для мнимого предупреждения угрожающих последствий предпринимать поспешно и необдуманно такие меры, которые скорее навлекать, нежели отвращать их могли. Несчастная подозрительность сия представляла ему везде опасности <…>. Однажды случилось, что взвели на князя <П. В.> Лопухина некоторую клевету, столь нелепую, что ему не стоило ни малейшего труда изобличить ее, как совершенную ложь и небылицу. Павел увидел это ясно, однако ж спустя несколько дней сказал ему: – Я очень уверен в неправде, на тебя взведенной, но со всем этим тут, – указывая на свою голову, – нечто остается» (Шишков. С. 71–72). – «Он был чрезвычайно раздражителен и от малейшего противоречия приходил в такой гнев, что казался совершенно исступленным. А между тем он сам вполне сознавал это и впоследствии глубоко этим огорчался, сожалея <…>. Это был человек в душе вполне доброжелательный, великодушный, готовый прощать обиды и повиниться в своих ошибках. <…> Остроумную шутку он понимал и ценил не хуже всякого другого, лишь бы только в ней не видно было недоброжелательства или злобы. В подтверждение этого мнения я приведу следующий анекдот. – В Гатчине, насупротив окон офицерской караульной комнаты, рос очень старый дуб <…>. Это дерево, как сейчас помню, было покрыто странными наростами, из которых вырастало несколько веток. Один из этих наростов до того был похож на Павла, с его косичкою, что я не мог удержаться, чтобы не срисовать его. Когда я вернулся в казармы, рисунок мой так всем понравился, что все захотели получить с него копию, и в день следующего парада я был осажден просьбами со стороны офицеров гвардейской пехоты. Воспроизвести его было нетрудно, и я роздал не менее тридцати или сорока копий. Несомненно, что, при том соглядатайстве со стороны гатчинских офицеров, которому подвергались все наши действия, история с моим рисунком дошла до сведения императора. Будучи вскоре после этого еще раз в карауле, я от нечего делать занялся срисовыванием двух очень хороших бюстов, стоявших перед зеркалом в караульной комнате, из которых один изображал Ге – нриха IV, а другой Сюлли. Окончив рисунок с Генриха IV, я был очень занят срисовыванием Сюлли, когда в комнату незаметно вошел император, стал сзади меня и, ударив меня слегка по плечу, спросил: