— Ну а Мездриков что на это сказал? — не моргнув глазом, спросил Владимир Николаевич Дмоховский, наступая мне под столом на ногу.
— Ни слова не сказал! — торжественно заявил Ежов. — Больше и не заикнулся! Ну, постой: я-то доищусь, кто это на меня наговаривает! Кто порочит меня как медработника?
В Филиале работали и сестры. Таня Туркина — хмурая, строгая и очень деловитая татарка из Астрахани, смуглая, со сросшимися на переносице бровями, кудрявая и, пожалуй, миловидная. Ее внешность портили землистый цвет лица и лиловые губы: в тринадцать лет она заболела сифилисом, и в двадцать пять у нее был люэтический эндокардит[46], аортит[47] и все что положено, если учесть, что она никогда не лечилась и даже не знала, что больна.
Зоя Шевченко — рыхлая блондинка, лживая, хитрая и вороватая до мозга костей. И — о чем трудно было догадаться, судя по внешности, — похотливая, как кошка, чего с цинизмом и не скрывала. Жила она с Ван-Васом.
— Хоть и старик, но хорошо снабжает продуктами с воли и, что еще важно, махоркой.
С Ван-Васом путалась и Таня, но до сцен ревности у них не доходило.
— Зачем нам ссориться? — говорила она. — Тебе нужно пожрать, мне покурить… Поделим старика по-хорошему.
Жила Зоя и с нарядчиком Белкиным («Иметь нарядчика — значит уберечь себя от опасности попасть на этап!»), и со всеми выздоравливавшими сифилитиками. Это уже для удовольствия.
Я помню, меня даже передернуло, когда она с поразительным бесстыдством «консультировалась» у Туминаса:
— Ну как, Станислав Игнатьевич? Леня Бубнов… можно?
— Лучше обожди еще недельку! — подумав, ответил Туминас.
Наконец, Ядвига Черепанова — Глазастая Задвига. Ни минуты она не сомневалась, что «пуп земли», вокруг которого вращается вся вселенная, — это она сама! И ни с кем, кроме своей персоны, считаться она не обязана. Меня возмущало в ней буквально все, но больше всего то, с какой бесцеремонностью она отбирала для себя все самое лучшее — седьмой стол, который выписывали для особо тяжелых почечных больных, и брала себе столько белых паек, сколько хотела, хотя медперсоналу полагался обычный лагерный паек. Глядя на нее, все остальные медбратья и медсестры выбирали себе то, что им нравится. Остатки Флисс разделяла между всеми больными — сотней несчастных, страдающих алиментарной дистрофией третьей степени, вызванной голодом, который и привел организм к катастрофическим, необратимым последствиям.
Сифилитики находились в ведении врача-венеролога Туминаса, литвина по происхождению. Типичный мирный мещанин, не имеющий ничего общего с политикой и признающий лишь одного бога — деньги, и то в таком количестве, чтобы тихо-мирно жить, иметь жену, детей, практику. А там хоть трава не расти!
Но вот наступила роковая для него и для многих жителей Прибалтики ночь на 14 июня 1941 года. В окрестностях происходили маневры советских войск. На мызу, где он проживал со своей матерью, пришли и вызвали его к внезапно заболевшему красному командиру.
— Вот на этой мызе!..
Далеко оказалось до мызы, где лежал больной.
— Нет, на том хуторе! Вон там, где мельница!
А когда наконец дошли, все военные врачи-литовцы были уже там. С них сорвали знаки отличия, объявили, что они арестованы, и погнали на станцию. Дальше — телячьи вагоны, бесконечно долгий путь и — Норильск. Здесь им зачитали приговор — десять лет. Всё!
Туминас — терапевт. Но он сообразил, что это невыгодно, и объявил, что он венеролог. Война породила невероятную вспышку венерических заболеваний: много больных было среди прибывавших с фронта, среди заключенных — мужчин и женщин. Эта болезнь приняла угрожающие размеры.
Венерологи были нарасхват. И разумеется, Туминаса расконвоировали, несмотря на то что он политический. Поди-ка найди венеролога-уголовника!
Кто в условиях лагеря может подцепить сифилис? Тот, кто может купить себе женщину или принудить ее страхом или силой. К первой категории относятся те, в чьих руках возможность избавить от голода; ко второй — те, в чьих руках власть причинить страдание: замучить голодом, непосильным трудом, невыносимо тяжелыми условиями жизни.
Покупать себе женщин могли пекари, хлеборезы, заведующие продовольственными и вещевыми складами и занимавшие привилегированное положение в лаготделениях, лагпунктах и штрафных командировках. Таков состав больных палаты, в которой находились пациенты Туминаса.
Пекари, хлеборезы — обычно это не столько опасные, сколько противные типы. Самоуверенные и наглые в отношениях с политическими, они всячески пресмыкались перед начальниками, в том числе вольнонаемными, которые подчас всей семьей, с чадами и домочадцами, подкармливались за счет скудного лагерного пайка: жиры, мука, консервы — все это уходило налево. Поэтому начальство смотрело сквозь пальцы на то, что хлеборез систематически опрыскивает изо рта водой «птюшки» хлеба.
Хлеб… Его едят. О нем говорят. О нем думают, мечтают. «Хлеба горбушку — и ту пополам». Хлеб-соль. «Хлеб наш насущный…» — просили мы Бога. Но в лагере хлеб нам отмеривал строго по выписке хлеборез.
Это не так-то просто: каждому дать не «по потребности» и отнюдь не всегда по заслугам, а именно по выписке: кому — гарантия, кому — «талон + 1» или «+2», «+3» (это максимум!), а кому и штрафной или больничный, кому — этапный.
Жонглируя этой математикой, хлеборез всегда может выкроить в свою пользу достаточно хлеба, чтобы оплатить «любовь» изголодавшейся женщины. Но если можно купить одну женщину, то почему бы не купить двух, трех? Для этого достаточно недовешивать пайки, а затем щедро их обрызгивать изо рта водой.
Но случалось, что вместе с «любовью» хлеборез получал и сифилис. Таким же путем заражались заведующие складами, повара и прочие. Пусть на заключенного полагался (как в Новосибирске) один грамм жира. Значит, на две с половиной тысячи — это уже два с половиной килограмма, то есть столько, сколько надо, чтобы поджарить для начальства лепешки. И все же поварам удавалось и самим прокормиться, и подкармливать не слишком строгих «девушек», особенно малолеток. Это сословие кухонных калифов на час очень часто проворовывалось, но они всегда опять попадали на теплое и хлебное местечко, так как умели заблаговременно подмазать кого надо.
У нарядчиков, бригадиров и прорабов имелись еще более широкие возможности использовать своих подчиненных. Им не приходилось покупать женщин. Достаточно было припугнуть, а более строптивых «прижать»: заставить выполнять неблагодарную работу, выписывать самую малую пайку, при которой смерть от истощения гарантирована. «Покорных» женщин устраивали на более легкую работу, приписывая им чужую выработку, а следовательно, лучший паек.