Но в начале ноября того же года, когда мы находились в старой тюрьме на работе в мастерских, внезапно пришел вахмистр и увел одного за другим нескольких лиц, и между ними Людмилу, сказав, что их ждет комендант. Все были в недоумении и тревоге, не зная, что это значило бы. Однако уведенные скоро возвратились. Они были взволнованны и рассказали, что комендант объявил им, что по коронационному манифесту каторга бессрочная заменена 20 годами Василию Иванову, Ашенбреннеру, Стародворскому и Поливанову, а Панкратову, Суровцеву, Яновичу и Л. А. срок сокращен на одну треть, в силу чего Л. А., Суровцев и Янович должны теперь же выйти из крепости. Частичная амнистия, оставлявшая других товарищей в прежнем положении, не приносила амнистированным радости, а Л. А. встретила ее даже с гневом: когда мы, обрадованные, что хоть несколько человек выйдут из нашей могилы, бросились поздравлять ее, она не хотела слышать никаких поздравлений и ликований и лишь мало-помалу примирилась с фактом. Тогда начались спешные приготовления к отправке.
Тяжело было Л. А. покинуть нас после двенадцати лет общей жизни, полной всевозможных невзгод. Она любила нас и знала, что для некоторых нужна, как свет, как воздух. Нежная заботливость об этих лицах сказывалась много раз в последних ее беседах со мной, когда она просила меня не забывать, что для них ее отъезд особенно тяжел… 23 ноября ее и четырех других товарищей Мартынова и Шебалина, 12-летний срок которых как раз тогда кончился, и амнистированных Яновича и Суровцева — должны были увезти.
Последний час перед отъездом Л. А. провела в моей камере. Все время она плакала, я утешала. Трогательные слова, сказанные ею на прощание, были, что в Шлиссельбурге она покидает лучших людей, которых когда-либо знала.
В час дня уезжавших одного за другим стали выводить из камер, а потом из тюрьмы. По выходе из тюремной ограды на обширный двор крепости каждый освобожденный останавливался, чтоб безмолвным жестом выразить нам свое «последнее прости». Из окон камер мы смотрели на их удалявшиеся фигуры. Каждый, обернувшись в нашу сторону, делал низкий поклон; мужчины снимали шапки и махали ими в знак приветствия, а Л. А., остановясь два или три раза, махала платком. Мы тоже держали в руках белые платки, которые издали легче было видеть через двойные рамы и решетки наших окон. Мы провожали взглядом друзей, возвращавшихся к жизни, и в ту минуту казалось, вокруг нас образуется новая темная пустота. Вот они дошли до ворот и скрылись. Для нас они перестали существовать, словно морская бездна разверзлась и поглотила их; и ни одна весточка не должна была сказать нам, что будет с ними дальше… Темная неизвестность, как «Слепцов» Метерлинка[53], всегда и во всем окружала нас…
Отъезд пяти человек из нашей немногочисленной товарищеской семьи не мог не оставить пустоты. Людмила Александровна занимала совершенно особое положение; других, как Шебалина и Яновича, мы высоко ценили за их качества, а Суровцев являлся в нашей среде человеком, единственным в своем роде.
О том, какое значение Людмила Александровна имела для меня лично, было сказано в главе «Тюрьма дает мне друга», а то место, которое она занимала в жизни других товарищей, описано в ее биографии, написанной мной для журнала «Былое», после того как в 1906 году она погибла во Владивостоке при расстреле мирной демонстрации в этом городе[54]. Потому теперь надо сказать только о тех четырех, которые оставили крепость одновременно с ней.
1. Литвин по происхождению, Людвиг Фомич Янович был членом польского «Пролетариата»[55] и поступил в крепость в 1886 году. При аресте он оказал вооруженное сопротивление и ранил агента тайной полиции. Этого акта трудно было ожидать от человека с такой застенчивой внешностью и сдержанным характером, какими обладал Людвиг Фомич. Среднего роста, с темными волосами и небольшой бородой, он имел прекрасные карие глаза, которые поражали своим грустным выражением; еще более подчеркивалось оно общим видом его худощавого лица аскетического типа. Не нужно было много времени, чтобы распознать в нем человека не от мира сего. Сын богатых родителей, помещиков Ковенской губернии, он совершенно не знал цены материальным благам. Я думаю, он мог бы по целым дням не есть и не пить и даже не вспомнить об этом, если бы в установленные часы жандармы через дверную форточку не подавали ему пищи. И никогда он пальцем не пошевелил, чтобы сделать что-нибудь для сохранения своего здоровья в крепости.
Все мы широко пользовались возможностью дышать свежим воздухом, когда переменившиеся условия стали дозволять это, а Людвиг все сидел в своей камере за книгой и ограничивался самой кратковременной прогулкой. Все мы с увлечением работали в столярных и токарных мастерских: физический труд давал нам бодрость, и телесную, и духовную. За малым исключением наших стариков, Ашенбреннера и Лопатина[56], совсем не посещавших столярных и токарных мастерских и все время посвящавших исключительно чтению, все мы находили великое удовлетворение как в обработке земли, так и в создании полезных или красивых предметов, выходивших из наших рук. Но Людвиг если и работал, то лишь в самое первое время, а потом его никогда в них не было видно. Вечное сидение в душной камере не могло не отражаться губительно на его организме. Он был так малокровен и худ, что товарищи говорили, что он страдал пролежнями; но никто не слыхал от него ни слова о его болезненном состоянии, и никогда к врачу он не обращался. Чем же он занимался, сидя вечно за книгами? По своим склонностям он был экономист и отдавался с безудержным рвением статистике. Во все 12 лет своего пребывания в Шлиссельбурге он не пропустил ни одной цифры в тех книгах, которые к нам проникали, и при выходе увез с собой большую кипу переплетенных тетрадей, наполненных выписками, таблицами, диаграммами и самостоятельными статьями по экономическим вопросам и, в частности, по развитию обрабатывающей промышленности России и в особенности Царства Польского. Для меня, не имевшей в голове цифровых данных по статистике России, Людвиг Фомич составил прекрасное руководство из 13 глав, в которых сжато и чрезвычайно выпукло изложил решительно все, что необходимо знать в цифрах каждому социалисту и общественному деятелю о своей родине. Я помню тот подъем настроения, который вызвали эти лекции у меня, когда в моей памяти вместо общих положений встали стройные ряды твердых цифр. По выходе из Шлиссельбурга по моему предложению предполагалось издать эту краткую статистику в виде маленькой книжки; и если бы лица, обещавшие дополнить ее позднейшими данными, сделали это, то книга Яновича была бы первым кратким необходимым для каждого руководством по статистике России. В сфере научного исследования Янович являлся вдумчивым, осторожным и отличался чрезвычайной добросовестностью и беспристрастием; никогда он не бросал на ветер каких-нибудь непродуманных утверждений и критически, но без полемического задора относился к тому, что иногда писали другие товарищи по его излюбленной специальности.