Теперь я знаю, что это было требование Господне — ко мне идти на пути много избранном верности Ему Одному — до конца. Он Один Господин мой, и я должен был я показать людям, что во всех даже и самых малейших делах в распределении земного времени должен Его Волю предпочитать людской, пока я свободен, пока обращаются еще со мной люди как с рабом, т. е. еще не употребляют против меня силу. И Господь Всемогущий тут же указал мне, какое дело Он предпочитает тем всем мертвым делам и горделивым требованиям в разные свои комиссии людей неверующих в Него и привыкших без Него распоряжаться другими людьми и их временем, как своей собственностью. В тот же вечер, когда вернулся я в деревню от урядника, узнал я, что сестра Дуня, — бабушка, совсем слегла и просит меня к себе, ждет, что я никуда не уйду, пока не отойдет она к Богу с миром, и буду около нее до ее последних минут. Так чудно это и совершилось: за мной приехали меня арестовать через неделю, когда она уже лежала без памяти, со всеми нами и со мной простившись, а когда сажал меня урядник в сани, прибежали из избы сказать, что она отошла совсем. Мир и мир всем.
Конечно, теперь можно сказать: ты бы объяснил в комиссии, что задержался потому, что хотел побыть у смертного одра близкой тебе сестры, — но что бы это значило для официальной комиссии. Кто эта сестра тебе? Спросили бы меня. Безграмотная старушка, бывшая крепостная того помещика, который на меня доносил вам! Вот и все, что бы я мог ответить им на это. И еще: когда отказывался я идти в Данков, — я не знал ничего, для чего я это делаю. А только чувствовал невидимую Светлую Силу, которая не пускала меня в этот миг покорствовать людям. Вот и все, что я знал тогда, и что знал, то и написал им. Но моя бумажка, пришедшая в комиссию вместо меня, вызвала там целую бурю. Что такое? Да он с ума сошел! Заговорили все; что ж? Мы будем ждать что ли, когда его бог ему укажет явиться к нам — или ждать повесток от его бога, когда он прикажет нам собираться на заседание. Ничуть не бывало. Господь только указывал им через меня малейшего, что их дело есть дело насильное — и оставалось им только идти в своем деле насилия до конца — т. е. не ждать, чтобы я шел к ним, а применить ко мне силу. Губернатор так и поступил. Рассердившись докладом об этом, он телеграфировал исправнику: меня немедленно арестовать и содержать в участке до следующего заседания комиссии, т. е. целый месяц. Никакого права по своим законам он на это, конечно, не имел, как и сам потом сознавался, но дело было сделано. За мной приехал пристав с урядником и стражниками, и в сумерки, чтобы не очень заметно было народу, вывезли из села в Данков. Пристав, добродушный, простой человек, извинился и стеснялся и старался так обставить арест, чтобы мне не было «стыдно», говорил, что он этого не любит и т. д. Ночью часа в два привезли меня в Данков в казармы стражников. Исправник не спал и сейчас же прислал мне туда своего служащего с кофейником, со спиртовкой и двумя французскими булками, чтобы напоить меня, согреть и устроить спать. Заботы меня стесняли, но и трогали. На другое утро опять тот же присланный слуга, брат Матвей, повел меня к нему на квартиру. Исправник, как оказывалось, был совсем одинокий холостой человек, жил в собственном доме, но в скромном флигеле-особнячке на дворе. Совсем просто было все у него, со служащим своим и его знакомыми портными и другими простыми людьми города — пил вместе чай — читал газеты, рассуждал и занимался фотографией, а летом садоводством в своем маленьком садике.
— Наш барин простой, совсем простой, — рассказывал мне по дороге брат Матвей — уж как он эту свою службу не любит, сам этого не любит. Только бы выслужить ему пенсию и уйти. К осени думает уйти уж. Он мухи сам не обидит, такой человек, что и говорить. Его «барин» меня встретил за чаем и принялся сейчас же рассказывать, что произвела моя бумажка, — я вас за сумасшедшего не считаю, но вы сами, батенька, даете повод таким слухам. Ну что вы сделали? Для чего это все? Теперь по городу слухи, толки пошли, такая кутерьма, просто страсть. Губернатор телеграфирует вас арестовать. И вот я принужден….. Да вы пейте чай, с сахаром? со сливками? может быть — яйца хотите? Чем мне вас угощать? Может быть голодны.
Матвей тоже угощал, накладывал варенья на блюдечки, постный сахар, орехи, масло. Меня стесняли эти угощенья и шумные чувства исправника, но и радовала его простота.
Он по-прежнему, как и у князя Д., удивлялся.
— И кому это все нужно? Человек никому никакого зла не делает — и вдруг арест, участок, суд, каторга! Да разве нужны вы армии — ну что значит ей один человек! Сам государь император вам сочувствует, ведь он с вами заодно, ведь и он того же хочет. Но когда Его величество сам государь Император ничего сделать не может, то что же вы-то сделаете. Он собирал Гаагскую конференцию и что ж из этого вышло: одна насмешка других держав. Да вы напишите вашему деду письмо. Ваш дед все может. Ну позвольте я ему напишу. Ему только стоит съездить во дворец — доложить Государю Императору, попросить, вот и все.
Я покачал с сомнением головой — и объяснил, что наоборот я просил моего деда в мое дело не вмешиваться и дед мой мне это обещал.
— Что ж делать тем, которых Бог доведет также отказываться от службы, как и меня, но у которых нет такого, деда, как мой? — спросил я его.
Но он не слушал. Вытащил газеты с портретами моего деда[36] по поводу юбилея 19-го февраля — теперь был март 1911 г. Показывал рескрипт Государя моему деду, которым жаловался моему деду — высший, «самый высший орден, которого ни у кого как у членов Императорской фамилии и нет и теперь есть только еще у него одного, орден Андрея Первозванного», рассказал, как сам бывал у моего деда, и как тот его принимал, и что ему говорил. Рассказывал, как и меня раз встретил в усадьбе моего деда лет 10 тому назад — когда я был еще совсем юношей — студентом и как он меня с тех пор запомнил (это действительно было) — и как я тогда ему показался задумчивым и углубленным в себя юношей — и с некоторой меланхолией.
Брат Матвей от него не отставал. Принес какой-то старый журнал, где был тоже портрет моего деда, и показывал его мне, но видя, что я чем-то стесняюсь, утешал меня, когда его барин уходил в соседнюю комнату — что наш барин и со всеми такой. Наш барин простой, он и с самым последним человеком все говорит, выслушает, усадит — а потом мне говорит: Ах Матвей, уж как это мне тяжело, все аресты, тюрьмы. Слез видеть не могу. Уж не было такого исправника другого и не будет. Это все тут в городе знают. Ведь он кадет. Он все это понимает, он с ними заодно. Шептал он мне. Вы не бойтесь.
Наконец, наговорившись об этом, как малый нашумевший и добрый ребенок в исправничьем мундире, Александр Сергеич немного успокоился, уселся.