В комиссии председательствовал исправник. Князь Д. заболел. Исправник очень волновался. Уговаривал, чтобы я только бы разделся бы и больше ничего. Ведь это еще не значит, служить? Просил, повторял то же, что и у князя. Но я упорствовал.
— Может быть, вы еще окажетесь негодным к службе? — объяснял он опять. — Зачем же мы вас будем тогда предавать суду. Может быть, вы чем-нибудь нездоровы.
— Нет, я всем здоров. — Уговоры продолжались долго. Но ставить в соблазн его и комиссию меня признать негодным — мне показалось нечистым — и даже страшным. Я еще тверже стал отказываться. Кроме того, объяснил я, раздеваться перед вами и стоять без нужды перед людьми голым, считаю делом бесстыдным.
— Что ж вы и в бане отказываетесь раздеваться? — спросил кто-то, но без насмешки.
— Здесь не баня, — объяснил я.
— Но вы нас-то ставите в какое положение! — восклицал исправник. — Вы посудите сами. Мы должны вас раньше освидетельствовать, годны вы или негодны к службе, иначе мы не можем вас ни отпустить, ни предать суду. Нет даже никакого выхода из нашего положения.
— Это дело не мое. Я эти законы не писал и исполнять их не брался. А исполняю то, что велит мне Господь, а вы делайте свое.
— Да вы-то их не писали, это мы знаем, вы-то и нашли себе выход, а мы-то должны же придти тоже к какому-нибудь решению.
— Больничный тип! — фыркнул воинский начальник.
Члены комиссии стали шептаться между собой. Врачи сидели насупившись, не глядели на меня.
Я предложил раздеть меня насильно.
Исправник еще что-то попробовал сказать, но вдруг поднялся со своего места — и выйдя вперед комиссии ко мне, заговорил — еще на ходу.
— Ну вот, ничего тогда не остается. Вот поглядите, к чему приводит нас ваше упорство. Выходит так, что теперь я — я — сам председатель комиссии, высшее лицо здесь, буду вас раздевать. Вот поглядите. — Никто не ожидал этого. Снял с меня осторожно сам поддевку, потом пальто, когда-то подаренное Львом Николаевичем, потом распоясал, снял рубашку посконную, обнажил меня до пояса — и подвинул мне стул, чтобы я сел. Я молчал, но не двигался сам.
— Ну вот глядите, я сам, — я исправник; продолжал он, и я председатель комиссии вас раздел….. Сам председатель комиссии вас раздел. Теперь только разуйтесь и все….. и больше ничего мы от вас не требуем.
— Разуй, брат, сам! — прошептал я тихо.
Но он и на этом не остановился, еще стал просить.
Но уж комиссия возмутилась. Заговорила.
— Ничего не остается. Что ж уж, видно, Александр Сергеич….. Раздались голоса, вернули его на место. Он сел огорченный, взволнованный — и постановили меня предать суду. Я по их просьбе повторил свои объяснения им письменно. А мне прочли постановление комиссии об отдаче меня под суд за упорное уклонение от обязанностей военной службы по религиозным убеждениям, грозившей 4–6 годами арестантских отделений или каторги с лишением всех особых прав и преимуществ. Статью мне прочли и отвели с городовым в участок.
Усталый, измученный, я остался один. Еще пришли ко мне вскоре два брата, приехавших на этот день ко мне. Их пустили повидаться. Пришел брат Матвей и — рассказывал, как потрясен всем и огорчен его «барин» и как он жалеет меня. Что он меня еще жалеет, даже кольнуло меня, так полно было мое сердце любви и жалости — в это время к нему и, отпустив братьев, я написал ему горячее письмо, — в котором писал, как я его понимаю, понимаю его поступок в комиссии, что он один мне был дорог в ней из всех членов ее тем, что мучился из-за меня, но что переменить я все-таки ничего не могу, только прошу его верить, что радость за него и за его любовь вполне искупает для меня все неприятности, связанные с этим делом, и в неприятностях этих он, конечно, никак не повинен.
Вечером глубокая радость наполнила меня за исполненный в чистоте перед Богом и братьями долг и благодарность за ту помощь Его ко Мне, которая проявилась в любви ко мне исправника, но будущее страшило, не хотелось думать об этом — глубокая — скрытая раньше язва раскрылась мне в эти дни и ждала долгого леченья.
Утром на другой день опять прибежал ко мне брат Матвей с булками от исправника и рассказал, как «барин» тронут моим письмом, даже много раз ему вслух его читал и плакал…..
А через несколько часов меня вдруг позвали в полиции наверх к нему. Исправник встретил меня в своем кабинете, протягивая руку.
— Представьте себе, какое ваше дело! Был судебный следователь сейчас. Оказывается, нет такого закона, по которому можно вас предать суду. Мы ошиблись. Он всю ночь прорылся в своих законах и не нашел….. И теперь отказывается вас принять. Оказывается, и губернатор не имел вас право арестовывать и содержать тут до комиссии. Да это я и сам, конечно, знал, хотя и должен был по долгу службы, к сожалению, исполнить! Но какое же теперь положение создается?!. Если сама судебная власть находит, что нет закона, по которому можно вас арестовать, то на каком же основании я вас буду тут держать. Вот вопрос. До сих пор я вас держал по распоряжению губернатора. Но распоряжение было арестовать вас до комиссии — а теперь комиссия была. На каком же основании я вас буду дальше держать, я должен буду отпустить.
Вошел секретарь вчерашней комиссии. Он ему объяснил тоже. Секретарь согласился с ним. Но мягко заметил:
— Мы должны были — это мое мнение — его насильно вчера освидетельствовать. Мы сделали ошибку.
— Да. Но ведь мы теперь уж не можем отменять свое собственное постановление.
— Не можем. Свое постановление мы должны отправить в губернское присутствие, а оно опротестует. — А пока-то что? Пока-то ведь я уже не могу его держать. На основании чего?
— Не можете.
Так и решили меня отпустить. Комиссия послала свое постановление в губернское присутствие, исправник сделал рапорт обо всем губернатору, а судебный следователь — доклад прокурору.
— Дней через 10 будет ответ, — говорил исправник прощаясь. — Вы ведь никуда не уйдете.
— Никуда не собираюсь. Буду жить там, где жил.
— Тогда вы свободны. — Благодарил за письмо.
Через четверть часа я уже весело шел по еще снежной дороге домой. Такого оборота дела я никак не ожидал, и сердце было преисполнено радостью и благодарностью Богу за явную во всем руку Божию. Но в глубине его томилась глубокая и незаживленная рана, раскрытая сиденьем в участке, — и будущее тревожило, как никогда еще за все эти 3 года. Не было настоящего покоя теперь даже и среди братьев, видел немощи свои и ужасался.
Но прошли 10 дней, 2 недели, 3 недели, о моем деле ни слуху, ни духу. В конце Апреля после овсяного сева я собрался сам в Данков.