«Кажется, все только и ждут момента, когда ты умрешь!» – эту фразу я слышал от Натальи Гундаревой, от Александра Абдулова, от Людмилы Гурченко… И рубцы на сердце накапливались. Свои нервы Люсе теперь представлялись «жалким пучком желтоватых ниток, которые хозяйка мотает туда-сюда на стиральной доске» – это из ее последней книги с вещим названием «Люся, стоп!».
Оказалось, что любовь зрителей, если на ней делать бизнес, способна убивать. Обошедшее обложки фото Люси – народной артистки СССР Людмилы Гурченко – в гробу, вероятно, должно было стать апофеозом этой всепожирающей любви. Смотреть на него было жутко: сквозь отчужденные смертью черты актрисы ясно виднелись лица тех, кто это снимал. В этих лицах не было скорби – в них шевелилась тупая страсть охотников за гонорарами.
Но фотография на обложках делала свое дело: возле киосков скапливались любопытные, рассматривали, судили-рядили, покупали. Все идеально сходилось в этом мире бесстыжего гламура: «Люди, люди, порождение крокодилов! Ваши слезы – вода, ваши сердца – твердый булат, поцелуи – кинжалы в грудь!» – говорилось в таких случаях у Шиллера.
«Титаник» идет к айсбергу
Товарищи, миленькие, родненькие, посмотрите, это же я! У меня была тонкая талия. У меня было милое доброе лицо, и я вам пела про хорошее настроение. Вспомнили? Нет? Не узнаете? Как же, ведь это правда я…
Из книги «Аплодисменты, аплодисменты…»
Прошла четверть века с той поры, когда я готовился написать свою первую книжку о Гурченко. Все изменилось за эти годы – время, страна, техника, приоритеты, нравы.
Тогда, чтобы пересмотреть ее фильмы, я ездил в подмосковный киноархив – рабочие снимали с дальних полок банки с пленкой, везли их в аппаратную, и терпеливый киномеханик крутил их для меня в пустом зале с перерывом на обед.
Теперь просто лезу в Интернет – и смотрю все, что мне нужно.
Тогда я заготовил сотни карточек, где записывал нужные факты, цитаты и мысли по их поводу. Карточки тасовались, систематизировались, потом из них составилась книга.
Теперь вместо карточек – файлы, а для цитат – просто нажимаю кнопку copy.
Правда, писать стало еще труднее: тянет все оценивать с позиций того, утраченного времени. А это так похоже на ностальгию. Ностальгия хороша, но бесплодна: утекшей воды не вернуть, даже если вместо нее река времени приносит тину или, хуже, нечистоты.
Но сравнивать полезно.
Конечно, мы снова живем в мире сплошных мифов, даже истину принимая за пропаганду, и убедить людей в том, что до их рождения тоже было кое-что дельное, все труднее. Но тем важнее об этом напоминать. И тем более – в рассказе о Гурченко, которая напоминала об этом всей жизнью. Страдала от людского беспамятства. Пока не почувствовала себя танцующей в пустоте. Как признавался Феллини: «Я напоминаю себе самолет, который взлетел – а сесть некуда: аэродрома уже нет. Моя публика умерла».
От этого чувства страдал каждый, кто внес в свое время сколько-нибудь существенный вклад, – а легкокрылое время его обогнуло, как речка камень, и укатило дальше. И только потом сообразило, что этот камень, оказывается, поменял весь ток воды и все направление речного русла.
Так вот. Когда я писал ту старую книгу, актер для публики был безусловным авторитетом. Его любили: он нес нам радость и мудрость. Ему верили, его уважали, к нему прислушивались, газеты трепетно рассказывали о его «творческой лаборатории». Правда, в подробности личной жизни не вникали: позиция у замочной скважины хоть и была для многих весьма соблазнительной, но считалась малопочетной – постыдной.
С той поры разверзлись шлюзы: актеры и актрисы написали огромное количество мемуаров, где подробно рассказали, с кем, когда, как и зачем они спали, кому, где и с кем изменяли, заодно изливая на товарищей по искусству тонны желчи или чего похуже. Позиция у замочной скважины узаконена в самых рейтинговых программах телевидения и стала излюбленной позой толпы, суды и пересуды на виртуальной электронной завалинке заполнили всемирную Сеть. Если с ушами погрузиться в эту субстанцию, можно констатировать: людей, которых уважают, к мнению которых прислушиваются, в стране практически не осталось.
Десакрализация актера ударила по ролям, которым он отдавал жизнь, – им тоже больше не верят: ложь, пропаганда, «мы врали – а вы, дураки, слушали!». Врали про добро, заложенное в человеке. Про героев, которым хочется подражать. Про то, «что такое хорошо и что такое плохо». Про Золушек, обратившихся в принцесс, и про ткачих, ставших членами правительства. Про Маресьева, который дополз до своих и без ног вернулся в авиацию, стал летать. «Мы врали» – а вы, мол, и сами обманываться рады!
Отреклись от всего, чем жили: «совок»! Верить стало нечему.
В сущности, разрушение доверия к искусству и его оракулам ничем не лучше уничтожения столпов и шедевров культуры. Это такой же акт вандализма: он оставляет после себя пустыню, где строить что-то новое, умное, рассчитанное на ответное доверие, не просто трудно – невозможно.
Поэтому когда в ролях, сыгранных уже в это новое время, Гурченко с той же мерой откровенности открывала людям душу, заставляя отождествлять своих героинь с собою, в ответ она получала уже не аплодисменты понимания и благодарности, а гнусность: люди состязались в остроумии по поводу ее возраста, живучести, упрямого нежелания стареть. Вскормленная на таблоидах публика знала теперь один импульс: «Давай подробности!» Гармония между искусством и его аудиторией была разрушена безжалостно и грубо, актрису все чаще мучила тоска одиночества.
За эти четверть века опрокинулись приоритеты: о том, чем гордились, стараются не упоминать, тем, чего стыдились, бравируют. А Гурченко меняла роли, но не жизненные установки, и многое происходящее в стране считала предательством по отношению к ее истории и ее героям. Она еще долго верила, что это лишь временное отклонение от нормального курса. Но «Титаник» шел прямо на айсберг, и дороги назад не было – она это тоже понимала. Вокруг теперь расстилалось, суетясь под публикой, другое искусство, даже самые сильные режиссеры ее поколения в растерянности молчали, а самые прыткие легко отрекались от себя вчерашних. И то, что ее работы последних лет уже не шли ни в какое сравнение с ее главными, сыгранными в СССР ролями, говорит о деградации не актрисы, а самого искусства. Кино уже не пыталось анализировать жизнь и дарить людям, высоким штилем выражаясь, катарсисы понимания и сочувствия. Ему теперь не были нужны актеры-личности. Новых актеров жаль: они востребованы либо как манекены с гладкой кожей – для гламурных комедий и торжественных «байопиков», либо как испитые до дна человеческие сморчки – для артхаусно-фестивальной «чернухи». Исключений очень мало, и они только подтверждают правило. Герои и сюжеты «из жизни» с экранов почти исчезли, их заменили или жанровые маски (мент, красавчик, крутой, мафиозо и его деваха, бой-баба, бизнесвумен…), или унылые рупоры авторских идей: меланхолии, нигилизма, пофигизма, мизантропии – типовые изделия поточного производства. Фирменная наблюдательность актрисы Гурченко снова была никому не нужна. Она переключилась на любимый жанр музыкальных фильмов, но поздно: время ушло, и ее последняя авторская работа – музыкальная мелодрама «Пестрые сумерки» – настоящего проката уже не имела.