В литературное царство «Современника», как буря, ворвался пламенный Толстой, обвеянный огнем севастопольских батарей, с бесконечным числом накопившихся «вопросов», почти с органическою потребностью уяснить себе смысл жизни.
Политика не имела над ним никакой власти. В общественном круговороте тогдашней России он занят был всецело своей внутренней, необыкновенно сложной жизнью. На Кавказе, в Турции, в Севастополе он усиленно испытывал себя, жадно вглядывался в проблемы войны и смерти, которые, как загадка сфинкса, тянули его к себе. Он увлекался не только военного, но всякою опасностью и часто, за карточным столом, отдаваясь внезапному азарту, оказывался на краю гибели. Также рисковал он в сношениях с женщинами, когда борьба со сладострастием прорывалась эксцессами страстной и могучей натуры. Он жаждал славы. Но никогда не стал бы он, как Тургенев, подделываться под вкусы публики. Стремительно и неудержимо он шел своей дорогой и покорял, завоевывал толпу своей оригинальностью. Все общепринятое, модное, «эпидемическое» — было ему ненавистно. Он хотел сам, своим умом дойти до всего и увлечь человечество за собою на путь своего прихотливого гения…
Некрасивое лицо Толстого с широким носом и толстыми губами освещалось лучистым взглядом светло-серых, глубоко сидящих, добрых, выразительных глаз. В сущности он был добрым и простодушным человеком. С простыми людьми он держался просто, чрезвычайно скромно и так игриво, что присутствие его обычно воодушевляло всех. В памяти товарищей-офицеров он остался навсегда весельчаком, юмористом, отличным наездником и силачом. С детьми он сходился в два слова, без всяких усилий умел занять их и привязать к себе. Его родственница, состоявшая при императорском дворе, рассказывает о бесконечных фарсах, которые проделывал Толстой, внося беспорядок и смущение в ее размеренную придворную жизнь.
Но по наивному замечанию одной современницы, Толстой соединял в себе нескольких людей и, часто менялся до неузнаваемости.
В среде литераторов «Современника» он быстро перешел на боевое положение. Здесь все было не по нем: неискренность, погоня за модными, демократическими веяниями, преклонение перед западными авторитетами.
В Петербурге Толстой вел беспорядочную, бурную личную жизнь и не только не скрывал своих похождений, но даже бравировал ими. И в то же время в душе его происходила сложная работа самонаблюдения, раскаяния, самосовершенствования, поисков истины в областях морали, религии и чистого искусства. С подобными деликатными вопросами невозможно было идти в среду модных литераторов. Он жаждал интимного, личного сближения, дружбы. Но Тургенев и другие писатели «Современника», высоко ценя талант Толстого и восхищаясь его произведениями, старались тем не менее удержаться на поверхности обычных светских отношений. Порывы Толстого, его борьба со всем общепризнанным, его парадоксы, заставляли насторожиться. Приходилось постоянно опасаться неожиданных и весьма сокрушительных взрывов.
Уже на одном из первых товарищеских обедов «Современника» произошел маленький скандал. Толстого предупреждали, что в этой среде царит преклонение перед Жорж Зандом. Хозяйка (жена издателя «Современника») мечтала о «правах сердца» и «свободной любви». За обедом речь зашла о последних романах Жорж Занда. Толстой не удержался и во всеуслышание объявил, что таких женщин, как те, которых изображает Жорж Занд, если бы они существовали, следовало бы привязывать к позорной колеснице и возить на показ по улицам…
Как-то вечером в семье известного скульптора читали вслух запрещенные, но модные статьи знаменитого эмигранта Герцена. Впоследствии Толстой очень ценил произведения этого писателя. Но не то было в 1856 году. «Граф Толстой, — рассказывает современник, — вошел в гостиную во время чтения. Тихо став за кресло чтеца и дождавшись конца чтения, сперва мягко и сдержанно, а потом горячо и смело напал на Герцена и на общее тогда увлечение его сочинениями». Он говорил с такою искренностью и доказательностью, что в этом семействе навсегда пропала охота читать запрещенные заграничные памфлеты.
Иеремиады Толстого против Шекспира составляли в то время злобу дня в петербургских литературных кружках, преклонявшихся перед английским гением…
Но это только примеры. Толстой очень скоро перешел в явную и открытую «оппозицию всему общепринятому в области суждений».
Какое бы мнение не высказывалось, и чем авторитетнее казался ему собеседник, тем настойчивее подзадоривало его высказать противоположное и начать резаться на словах. Глядя, как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз, и как иронически сжимались его губы, можно было подумать, что он как бы заранее обдумывал не прямой ответ, но такое мнение, которое должно было озадачить, сразить своею неожиданностью собеседника.
Нелады с Тургеневым росли. Толстой скоро переехал от него на собственную квартиру. Но и после этого при встречах часто возникали чисто русские ожесточенные споры, кончавшиеся иногда весьма драматично.
— Я не позволю ему, — говорил с раздувающимися ноздрями Толстой после одной из таких схваток, — ничего делать мне на зло! Это вот он нарочно теперь ходит взад и вперед мимо меня и виляет своими демократическими ляшками!..
С одним из петербургских литераторов (Лонгиновым) дело дошло почти до дуэли. Как-то у Некрасова играли в карты. Принесли письмо от Лонгинова. Некрасов, занятый игрой, просил Толстого распечатать и прочесть вслух письмо. Между прочим Лонгинов в довольно резких выражениях нападал на политическую отсталость и консервативные убеждения графа Толстого. Лев Николаевич промолчал, но, придя домой, немедленно послал Лонгинову вызов на дуэль.
По мнению Тургенева, Толстой никогда не верил в искренность людей. Всякое душевное движение казалось ему фальшью, и он имел привычку необыкновенно проницательным взглядом насквозь пронизывать человека, когда ему казалось, что тот фальшивит.
Толстой сам писал в своем дневнике (10/XI 1852 года): «Я невольно, говоря о чем бы то ни было, говорю глазами такие вещи, которые никому неприятно слышать, и мне самому совестно, что я говорю их».
3
«Оппозиция всему общепринятому», быть может, самая характерная черта Толстого. Она началась с пеленок. Первые воспоминания Толстого относятся к необыкновенно раннему возрасту. Он, спеленутый, лежит в полутьме и надсажается громким криком; ему хочется во что бы то ни стало выбиться из пеленок; над ним тревожно склонились кто-то двое; они сочувствуют, но не развязывают его. «Им кажется, что это нужно (т. е., чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это не нужно, и хочу доказать им это, и я заливаюсь криком, противным для самого себя, но неудержимым…». «Мне хочется свободы, она никому не мешает, и я, кому сила нужна, я слаб, а они сильны».