— Вот поди ж ты! Двадцать лет хожу по этой полянке и ни разу такой красоты не замечала. Чудеса! — Она смотрела, сложив руки на груди, у ног ее стояла большая корзина с грибами, прикрытыми листьями папоротника. Миша отошел от мольберта и повернулся к ней:
— Не замечала, говоришь? А я вот заметил.
И мы все трое рассмеялись. Потом женщина, вздохнув, подняла корзину и, на прощанье кивнув нам с улыбкой, легко перебирая босыми ногами, пошла прочь.
Это один из необычайных портретов, он называется «В гостях у художника». На портрете Алексей Николаевич Толстой сидит один за праздничным столом. Перед ним на свежей скатерти поразительной красоты натюрморт, очень смело, но тщательно написанный. Окорок ветчины на блюде, кусок целой рыбины семги, курица зажаренная, помидоры, огурцы, ломти черного хлеба на тарелке, зеленый штоф с пробкой, на которой стоит фигурка русского мужичка, возле прибора изумрудная рюмка лампадного стекла и хрустальный бокал, наполовину наполненный густым красным вином.
И как написана серебряная вилка, вонзенная в отогнутую кожу окорока! Как лежат на серебристой чешуе рыбы розовые ломти колечками! Матовая свежесть огурцов привлекает глаз, горят два спелых помидора на пучке зеленой петрушки, и уже начали подсыхать ломтики лимона возле рыбины. Все это мастерски написано, и хочется разглядывать и разглядывать детали натюрморта.
Алексей Николаевич, с заткнутой за жилет салфеткой, поднял серебряную чарку для застольного слова. Он еще молод, красив, свеж и угадан в своих пропорциях так, что зритель может представить себе, какого был бы он роста, если б встал из-за стола. А был он приземистым, широкоплечим, с брюшком — и все же легким на подъем, и походка у него была стремительная. На портрете он сидит в раздумье, и лицо у него вдохновенное, даже какое-то взволнованное, и в глазах — прозорливость. Смотрит он куда-то мимо натюрморта, мимо зрителя, словно видит что-то одному ему доступное. И мысль, скрытая за этим выпуклым, прекрасно написанным лбом, где-то далеко. (Он писал в это время своего Петра Первого и не разлучался с мыслью о нем весь этот период.) Рот Толстого, с волевой нижней губой твердого рисунка и необычайно мягкой и доброй верхней губой, на портрете хранит ту темпераментность и выразительность, которой обладают лишь избранные люди.
Портрет был закончен за два месяца до Великой Отечественной войны. И сколько было нареканий от первых увидевших его: зачем-де было изображать такого крупного писателя не за рабочим столом, с пером в руке, а за обеденным — с рюмкой? И что это-де чуть ли и не кощунство приписывать Толстому такую плотоядность…
Но у самого Толстого никогда не было ощущения, что и в портрете он не тот, каким ему подобает быть. Ему нравился как раз натюрморт, он так понимал и чувствовал форму и цвет, что он его не шокировал, а только радовал сердце и веселил глаз. Толстой любил рассматривать портрет и говорил:
— Как все это здорово выписано! Какое богатство цветов и разнообразие ощущений! Ветчина-то — как розовый мрамор с прожилками… А огурцы нежинские словно только с огорода, какой-то на них сизый налет. И ведь как каждый цвет необходим для общего решения… Вот попробуй заслони красный цвет помидоров, и сразу погаснет натюрморт, а ведь пестроты-то нет никакой, все в меру…
Работал Петр Петрович над портретом и в мастерской на Большой Садовой, но перед тем как начать его, он сделал множество рисунков и набросков с Алексея Николаевича карандашом и углем. Он рисовал его на даче, в Барвихе, на квартире на Спиридоновке и так изучил характерные черты лица Толстого, что мог рисовать его уже наизусть. Поэтому он компоновал портрет без Толстого, и когда Алексей Николаевич впервые пришел позировать на Большую Садовую, портрет был уже в угле, а снедь частично написана.
Позировать Алексей Николаевич приезжал не один, а втроем-вчетвером с друзьями. И гости пили, ели, веселились, а хозяин работал — писал. Это было довольно сложно, надо было сосредоточиваться, а Толстой, придя в хорошее настроение, начинал всех смешить и, по выражению моего отца, «отливать такие пули», что трудно было сохранять рабочее настроение. Но все же каждый раз удавалось схватить что-то верное и новое. Отец говорил, что ни один портрет не давался ему с таким трудом. Надо сказать, что каждый раз приходилось восстанавливать натюрморт, поскольку он съедался гостями. И тогда Петр Петрович шел в магазин, покупал огромную рыбину, снова препарировал ее, нарезая тонкими ломтиками.
— Вот ведь вам хорошо! — шутя упрекал он приехавших на очередной сеанс гостей. — Вы пьете, едите, ни о чем не думаете, а я — изволь работай!
Петру Петровичу хотелось вписать в натюрморт еще шампуры с шашлыками, сырую баранину, переложенную луком и помидорами, он даже начертил шампуры сбоку на столе. Но Толстой воспротестовал:
— А не слишком ли жирно будет? Знаешь, что говорить начнут! Брось!
И Петр Петрович послушался.
Отца моего связывала с Толстым теснейшая дружба. Они умели приводить друг друга в хорошее настроение, потому что каждый из них обладал жизнелюбием, но без излишней суеты. От смешного и веселого они с легкостью переходили к сложнейшим проблемам в жизни и так же легко от серьезного спора или глубокого разговора — к шутке, к блестящему юмору Толстого или к прекрасному исполнительскому дарованию Петра Петровича, который пел народные испанские и итальянские песни.
Толстой любил творчество Кончаловского, ибо по темпераменту, по художественному восприятию оно было ему сродни. Оба они были людьми большой культуры, оба одинаково с восторгом воспринимали итальянскую эпоху Возрождения, и при всем этом оба были подлинными русскими людьми, патриотами, и радость, и гордость за свое национальное, русское, героическое жили в них обоих до последнего дыхания.
Что такое мастерская художника? Ведь художник пишет везде и всюду, он должен видеть мир и все, что в нем творится. Часто даже портреты рождаются в обстановке, присущей позирующему, особенно первые наброски и рисунки. В рисунке, как утверждал отец, Петр Петрович Кончаловский, и начинается композиция.
Но мастерская художника — это святая святых. Здесь многое в творчестве вынашивается, дозревает и завершается. А кроме того, нужно место для «обихода» художника.
Мастерская Петра Петровича существует и поныне на Большой Садовой улице, во дворе дома, который по имени владельца-караима всегда назывался «дом Пигит». Мы в этот дом переехали в 1910 году, мне было семь лет, а брату Мише четыре года. Мы сняли квартиру в доме напротив на Садовой. Так эта улица называлась потому, что в те времена перед каждым домом был сад или палисадник. Тогда по Цветному кольцу Садовой ходила конка. Трудно себе представить этот вагончик, который катили по рельсам на лошадях, но вскоре конка уступила место первому трамваю «Б». Отсюда, с Большой Садовой, я начала ходить в гимназию Хвостовой, в Кривоарбатский переулок, а брат Миша — в гимназию Флерова, что была в Мерзляковском переулке. Но росли мы и воспитывались все же возле папиной мастерской, там был центр жизни всей нашей семьи. Там были написаны почти все портреты и натюрморты. Там неоднократно позировала и я моему отцу. И самым бесценным для нас, детей, была атмосфера высокого духовного общения с отцом и постоянного труда, в которой мы росли почти с пеленок. Папа все умел и любил делать сам.