короткое и неинтересное: отпуск денег для библиотеки и список вновь приобретенных книг.
Два часа я просидел над этим злосчастным посланием, раз тридцать перечел его, рассматривая каждую букву: с таким бредом я еще не сталкивался, впору было перекрестить письмо и сказать «сгинь». Единственное, что пришло в голову, – посмотреть, нет ли в архиве фонда этого самого Шейкемана. Девочки разузнали все за двадцать минут: фонд был, но принести его уже не могли – пятница, вечер и из хранения все ушли.
Я тоже собрался, вышел на улицу, город тонул в густом тумане, и церкви почти не были видны, ранняя в этом году весна растопила снег, и обычная топкая грязь маленьких городков стояла везде. Скоро должны были звонить к вечерне. У главных ворот лавры я свернул налево и начал обходить ее, так часа полтора я гулял каждый вечер. Скоро и вправду зазвонили, туман глушил и рассеивал звук, звонили со всех сторон, но далеко. На полпути я потерял лавру, долго плутал по кривым грязным улочкам, спрашивать никого не хотелось, а потом, сделав почти полный круг, неожиданно вышел к центральной площади, где стояла моя гостиница. Я уже знал, что сегодня поеду домой, приму ванну, вообще по возможности приведу себя в порядок, в понедельник же продлю командировку и займусь этим Шейкеманом, а после него архивом Федора Николаевича. Домой я попал среди ночи и сразу стал рыться в столе, ища письмо или какую-нибудь записку Федора Николаевича, все-таки я надеялся, что почерк не его, наконец нашел и так же тупо, как в архиве, понял – его.
После смерти Федора Николаевича, пока еще все было рядом, я часто думал о конце его семьи, мне было страшно, что я оказался единственным его родственником, единственным наследником; и у меня со стороны отца и матери до второго и третьего колена не осталось никого, во всяком случае, я ни о ком никогда не слышал. Помню, что на поминках Федора Николаевича я, чуть не первый раз в жизни напившись, говорил жене, что предал отца и мать, что это из-за нее я отказался от них, и теперь мне надо продолжать два рода – свой и чужой – Федора Николаевича, и что я так не могу. Потом, когда все ушли и мы остались одни в этой огромной квартире, я лег в своей комнате, но спал недолго, скоро поднялся и стал искать жену. Я ходил из комнаты в комнату, но ее нигде не было, мне сделалось страшно, я закричал, она тут же прибежала, и я, так же в крике и в слезах, стал выговаривать ей, что я всех предал и теперь, как обрубок, никому не нужен. Она почти до утра просидела со мной, ничего не говорила, только гладила. Больше мы к этой теме не возвращались, но уже тогда, пьяному, мне показалось, что она согласна со мной и помочь мне ей нечем.
Теперь, после ночного возвращения из Загорска, я проснулся, уверенный, что Шейкеман и Федор Николаевич напрямую связаны друг с другом. Всю ночь, то ли во сне, то ли в полудреме, я думал, почему Шейкеман возобновился именно в почерке, буквы и слова представлялись мне дорожкой, уже один раз пройденной, которую надо размотать, распутать, чтобы не петлять и идти скорей. Эта уверенность была связана с наблюдениями за сыном. После смерти отца и матери я не мог не искать в нем их черты. Внешне Саша мало походил на нас, глаза, правильно очерченный рот, весь облик скорее напоминал линию жены, однако мелкими, непонятно даже как наследуемыми особенностями характера, вкусами, пристрастиями он пошел в нас. Спал он так же, как отец, в позе задумавшегося философа, положив указательный палец на нижнюю губу, и, как отец, отходил от ссор, рассматривая географическую карту. Как я, он просыпался всегда в том же настроении, в каком заснул, а говоря, кружил по комнате, причем чем быстрее говорил, тем быстрее и кружил, отец называл это «разматыванием мысли». Почерк был из особенностей того же рода.
Встав, я принял ванну, позавтракал и, несмотря на протесты жены, начал разгребать антресольный мусор, пока не добрался до портпледа Федора Николаевича. На пятой из двух десятков папок, лежащих в нем, была приклеена бумажка с надписью «П.М. Шейкеман». Выписок в ней было немного, Федор Николаевич знал о своем прадеде только то, что он был белорусским евреем, участвовал в Балканской войне 1877–1878 годов, потом крестился, принял сан и священствовал в одном из подмосковных приходов, его единственным ребенком была дочь Ирина, умершая в 1923 году. С удивлением я обнаружил, что не авиаконструктор Голосов, фамилию которого он носил, а сын Ирины Шейкеман Федор был настоящим отцом Федора Николаевича. Все остальное, что есть в этих записках о П.М. Шейкемане, мне удалось разыскать в трех основных местах – в архивах Троице-Сергиевой лавры и Московской патриархии, а также в различных московских и петербургских газетах 70–80-х годов прошлого века.
Надо сказать, что сам Шейкеман в своих письмах обходил все, что касалось его юности и Балканской войны, и без газет, несмотря на их вранье и подчас фантастические преувеличения, было бы нелегко понять хоть что-нибудь из его жизни. В письмах, как мне кажется, я уловил общий тон этого человека и из газет выбирал живые детали, согласные с ним. Историю жизни Шейкемана я начну со стихотворения Федора Николаевича, которое, как кажется, ей близко:
Стволы поваленных деревьев покрыты мхом,Их корневища сгнили, и ямы заросли землей,Кору и мох укроют снега зимой.Во время мора скот пал и брошен пастухом:Кто был хозяин здесь, предвидел большой падеж,В начале осени балтийской ветер гнилойНесет дожди, и с ними уходит дух живой.Кто ходит за тобой? Пастух твой знает, когда ты упадешь.В земле вода проложит корни свои,И, укрепясь, где дерево стояло, начнет ручей,Ствол дерева, покрытый мхами, – он неизвестно чей,Он здесь лежит всю осень, он дышит от земли.
Петр, до крещения Симон Моисеевич Шейкеман, был старшим сыном гомельского кантора Моисея Шейкемана, имя которого в середине прошлого века знали многие евреи черты оседлости, и сотни из них приезжали в большую гомельскую синагогу послушать его необыкновенно сильный и мягкий голос. Самый чтимый в то время в Белоруссии раввин Соломон Тышлер из Гродно говорил, что у него добрый голос и Господь всегда слушает его. Гомельские евреи, молившиеся вместе с ним, тоже считали так, и семь лет, пока он пел, молитвы их доходили до Господа, в городе не было ни одного погрома и община, насколько это вообще возможно, процветала.
Много раз Моисея Шейкемана приглашали петь большие синагоги Киева, Одессы, Минска, Лодзи, однажды его несколько дней обхаживал антрепренер застрявшей в городе итальянской труппы: их