Каждый, кто прочтет эту книгу, поймет, какой неординарной личностью была Ирина Эренбург, как ей удавалось уловить главное в любом вопросе, в любой проблеме, мгновенно сориентироваться в любой создавшейся ситуации. Она излагала мысль (и в устной речи) так кратко и четко — в двух-трех словах и, о многом промолчав, умела так много сказать, что, по-видимому, также унаследовала от своего отца. Многозначащие паузы… многоговорящее молчание… — атрибуты того времени.
Ирина Ильинична, несомненно, обладала незаурядным журналистским талантом. Полностью взвалив на свои плечи заботу о семье матери, она не смогла, к сожалению, реализовать его в большей мере, чем это получилось.
Она вынуждена была много и тяжело работать. Но проблема состояла в том, что вскоре после войны ее очерки не печатали (например, об академике Лине Штерн), договоров на переводы художественной литературы не заключали.
Сегодня, наверное, трудно себе представить, что дочь самого знаменитого в ту пору писателя, у которой уже в те годы было собственное литературное имя и как писательницы, и как переводчицы, и как журналистки, вынуждена была во второй половине 40-х и в 50-х гг. работать в качестве литературного раба. Ситуация несколько изменилась после того, как французский писатель Андрэ Стиль во время одного из посещений Москвы поставил издательству условие, что его книгу будет переводить Ирина Эренбург. После появились и другие переводы, но, учитывая ее материальные нужды и ее неженскую трудоспособность, их было явно недостаточно.
Ирина Ильинична Эренбург была и мозгом и нервом не только своей семьи, но и многих друзей, и соседей, и знакомых. «Послушайся мудрой Ирины…» и это стоило делать. Вот уже четырнадцать лет ее с нами нет, а друзья, знакомые, все новые и новые исследователи творчества Ильи Эренбурга со всего мира приходят в домашний музей-кабинет ее отца, который она берегла 30 лет и еще при жизни поручила его своей внучке — Ирине Щипачевой.
Ирина Эренбург умела так проникновенно слушать и сопереживать, так здраво, не торопясь, расставить все компоненты возникавших проблем, что все огорчения, обиды и даже удары судьбы отступали на задний план, и оставалось самое важное — праздник общения с нею, ощущение высокой духовности. И что, безусловно, еще важнее — общение с Ириной Эренбург было и школой высокой культуры в самом широком аспекте этого понятия, и люди поэтому тянулись к ней.
Ей совершенно была чужда стариковская ворчливость, она любила жизнь и была благодарна за каждый прожитый день и, завершая его, готовилась к грядущему, к предстоящим встречам. «Кто у нас завтра? В 11 — бельгиец… Пит, в 17 — Антонина Николаевна… Бабель. Вечером… зайдут Сарновы, Дорис с Андреа и… Лена Сегал. Чем мы будем их кормить?» Этот любит то-то, а тот — любит… И она до последнего времени сама готовила каждому его любимое блюдо. Сил все оставалось меньше, но она не жаловалась, только иногда у нее прорывалось: «Хочу быть молодой. — Зачем? — Мне интересно жить. Творится новая история России».
Ирина Эренбург — человек с четко выраженной гражданственной позицией — несмотря на преклонный возраст и нездоровье, активно поддерживала движение за демократию и свободу в России и болела за нее всей душой. Именно ее пригласили представить Россию на Международном форуме «Женщины столетия», состоявшемся осенью 1990 года в Гамбурге.
XX век России — Ирина Эренбург была достойной, одной из считаных его подлинных свидетельниц.
Живя в России, деля с ее народом и радости и горести, будучи истинной россиянкой по духу, Ирина Ильинична всю свою жизнь была связана и с Францией, со всем тем, что так свойственно ее народу, с ее искусством, культурой, с ее атмосферой. «Там, — говорила она, — я себя чувствую женщиной и… еще некоторое время после возвращения домой, в Москву. Я рада, что и вам передала свою любовь к Франции». Она часто ездила в Париж, жила там легко, свободно и очень красиво, жила, наслаждаясь. А провожающих ее на Северном вокзале в Париже казалось было больше, чем пассажиров во всем вагоне.
Ирина Ильинична не была верующей. Она еще в детстве разочаровалась в религии, но любила национальные традиции. В Пасху пекла куличи, а в Песах в доме была маца. Она не верила в потустороннюю жизнь, говорила, что предпочитает получать цветы при жизни, а не после смерти. Для нее, по-видимому, было очень важно быть похороненной вместе с отцом. Об этом она вслух заговорила в годовщину смерти Ильи Григорьевича — 31 августа, только в 1995 году, когда она в последний раз смогла дойти от ворот кладбища до могилы отца: «Третьим, наверное, нельзя. Не разрешат… — Трудно было поддержать этот разговор. — Почему? В могиле Мясникова похоронены жена и оба их сына. Разрешат. — Ты думаешь? А, так хорошо…» — успокоилась она.
Последние 25 лет Ирина Ильинична жила одна — таково было ее непреклонное желание. Она сопротивлялась любой опеке. И даже будучи совсем беспомощной, говорила обиженно: «Ты меня слишком оберегаешь». Дни были плотно забиты посетителями, гостями, заботами о внучках, им она отдавала все свое время. В одном из последних писем она мне писала: «Я их очень люблю, хотелось бы поменьше… но не могу».
Ирина Ильинична умерла на руках внучек в буквальном смысле слова.
И в том театре, что зовется жизнью — какой бы трудной и печальной она ни была, — Ирина Эренбург была прекрасным режиссером. И своей смерти тоже.
Фаина Палеева
Мама ушла от Эренбурга[1] еще во Франции. Ушла к его другу Тихону Ивановичу Сорокину[2]. Ушла, потому что мечтала создать семью, а с моим отцом это было невозможно. Они долго любили друг друга — я это выяснила, прочитав пачку писем Эренбурга к маме, которые нашла в тайном ящичке буфета в Проточном переулке.
Во время революции мы с мамой уехали в Россию. Еще шла Первая мировая война, и мы плыли на пароходе Красного Креста, который вез в Россию семьи политэмигрантов. На пароходе были только женщины и дети.
Мы поселились под Петроградом у бабушки и деда. Мама дождалась Сорокина, и они обвенчались. Мама была верующая, но в церковь ходила крайне редко. «Они все продались» — не раз я слышала от нее. Под словом «все» она имела в виду и священников, и пасторов, и аббатов.
Мама решила меня всячески обезопасить. На случай провала революции — она меня крестила. Мне помазали лоб водой и подарили крестик. Эренбург поджидал меня у выхода из церкви. Он повел меня в кондитерскую и сказал: «Можешь съесть столько пирожных, сколько захочешь». Он жалел меня, хотя сам был атеистом и относился к храмам как к произведениям искусства. Много лет спустя я спросила отца, почему он не захотел присутствовать при моем крещении, и получила от него краткий ответ: «Я не люблю, когда подавляют личность».