Бывало, что возникал конфликт между звукооператором Святославом Лещевым и Борисом Волчеком из-за того, где и как поставить «журавль» с микрофоном, чтобы тень от него не падала в кадр. Начинались долгие выяснения отношений. Ромм не вмешивался, а для того, чтобы отвлечь актеров и сохранить их творческое самочувствие, отводил в сторону, усаживал вокруг себя и начинал рассказывать. Умение рассказывать было одним из самых выдающихся талантов Михаила Ильича. Именно тогда я услышал его знаменитые рассказы о Щукине, об Охлопкове, о съемках «Пышки», о недоснятой им «Пиковой даме», об Эйзенштейне и еще тысячу разных сюжетов. Плятт, Козырева, Комиссаров, Штраух, не говоря уж обо мне, слушали раскрыв рты. Потом приходил помреж и говорил: «Михаил Ильич, можно снимать». — «Проблема микрофона решена? Ну и слава Богу! Ну и слава Славе, ну и слава Боре».
И мы шли работать дальше. А рассказы эти всегда прибавляли кое-что к тому, что предстояло сделать в следующем кадре.
…В эпизоде «Кабачок дядюшки Ипполита» есть сцена: в дверях появляется молодой человек, сотрудничающий с немцами, и сообщает, что к Мадлен Тибо едет сын Шарль: «Он едет на велосипеде, через минуту он будет здесь…» — и еще несколько слов.
На эту крохотную роль был приглашен актер, недавно приехавший из Волгограда. Он никак не мог устроиться в Москве на работу, жил в общежитии, ходил в лыжном костюме… На съемке актер выглядел крайне зажатым, оговаривался, «порол» дубли, останавливался, извинялся. Ромм его успокаивал, объявляя новый дубль, но история повторялась… Вообще Михаил Ильич был сторонником малого количества дублей. Он говорил: «Снял два дубля — хорошо, и довольно. А то ведь третий будет хуже, четвертый — хуже третьего… так дойдет до шестого, седьмой будет приличный, восьмой — хороший, девятый — просто блеск. А потом посмотришь на экране — а он, девятый, все-таки хуже первого!» В злополучном эпизоде «Кабачка» было дублей пятнадцать, не меньше, и — ни одного законченного.
Съемка не заладилась, нервное напряжение дебютанта передалось всем окружающим. Этот застопорившийся кадр снимали чуть ли не всю смену. Забегали ассистенты режиссера, стали предлагать Ромму заменить бездарного артиста… Ромм вдруг побагровел, стал злым (что с ним редко случалось) и шепотом сказал: «Прекратите эту мышиную возню! Актер же это чувствует. И ему это мешает! Неужели вы не видите, насколько он талантлив?! Снимается в первый раз, волнуется. Козакову легче, у него большая роль: сегодня что-то не выйдет — завтра наверстает, а вот эпизод сыграть, снимаясь впервые, — это дьявольски трудно! Артист этот очень талантлив, неужели вы этого не видите?!»
Надо сказать, что всех, в том числе и меня, тогда удивили эти слова. А звали дебютанта Иннокентий Смоктуновский! Эпизод в «Убийстве на улице Данте» сыграл будущий князь Мышкин, Гамлет, Чайковский и, конечно же, физик Куликов в «Девяти днях одного года»…
Вообще Михаилу Ильичу на «Убийстве…» хватало возни с «зажатыми» дебютантами. Валентин Гафт, ныне прекрасный артист театра и кино, недавно уверял меня: когда ему к лицу подносили экспонометр, он думал, что уже идет съемка, и начинал говорить текст роли. У меня от волнения язык присыхал к гортани, и больше всего я думал о том, чтобы договорить текст до конца. Бывалые осветители, заприметившие мою трусость, во время съемок крупного плана подкладывали мне под пятки пятаки, безусловно способствующие качественной игре. Козырева собирала в павильоне гвозди… Чем больше соберет гвоздей, разбросанных по павильону, тем удачнее все пройдет. Ромм, обнаружив наши суеверия, хохотал до слез. Да-да, до слез. Когда что-то его особенно смешило, у него текли настоящие слезы!
Снимаясь в кино, особенно впервые, всегда зависишь от того, как реагируют на твои действия в кадре члены съемочной группы. Волей-неволей после команды «Мотор!» они превращаются в зрителей. А после команды «Стоп!» актер, как после театральной премьеры, ходит, по выражению К. С. Станиславского, словно нищий с протянутой рукой, собирая мнения… Я бы сказал, что в театре легче: когда идет спектакль, актер чувствует зал, его реакцию, тишину, смех или кашель, скрип стульев. По аплодисментам в конце можно определить, чего ждать от «игры во мнения». В павильоне иначе. Между командами «Мотор!» и «Стоп!» стоит звонкая тишина, никто не смеется вслух, не кашлянет и не скрипнет стулом, иначе звукооператор, с его вечной заботой о чистоте записи, остановит съемку. Ведь тогда сразу писали чистовую фонограмму. Поэтому после отснятого кадра ты начинал незаметно шарить глазами, пытаясь понять по выражению лиц окружающих, удалась ли сцена. Оттого так важно, когда главный зритель — режиссер — точен в оценках, когда ты ему веришь, а он верит в тебя. Замечательно, если он может точно сказать, что удалось, что лишнее, что надо сделать в следующем дубле и т. д. Вот таким режиссером, с которым я чувствовал себя на съемке как за каменной стеной, был Михаил Ильич.
Перед съемкой финальной сцены убийства Мадлен я переволновался — понимал, что именно эта сцена решит успех роли, а отчасти и картины. У меня много текста, я говорю в быстром темпе, на грани истерики. Накануне Ромм у себя дома на Полянке репетировал со мной, я понял все задачи, уяснил тональность и окраску сцены. Но после злополучного «Мотор!» я от излишнего волнения, находясь в состоянии экзальтации, до которого себя накрутил, не мог довести сцену до конца. Оговаривался, забывал текст, и так дубль за дублем. В глазах окружающих я читал сомнение и от этого приходил в еще большее отчаяние. «Что со мной? Что же это со мной?!» И чем больше я об этом думал, тем хуже играл. И чем хуже играл, тем больше об этом думал. Если бы Ромм стал кричать (что случается в подобных случаях с некоторыми режиссерами) или сказал что-нибудь в таком роде: «Миша, что с тобой, соберись, соберись, это очень важная сцена, ну-ка, давайте еще раз!» — тут бы мне и каюк.
— Боря! — обратился Михаил Ильич к Борису Израилевичу Волчеку. — Что у тебя со светом, ерунда какая-то? Проверь, пожалуйста…
Борис Израилевич, двадцать пять лет снимавший с Роммом и понимавший его с полуслова, ответил:
— Да, вы правы, Михаил Ильич, надо скорректировать. Всем, кроме осветителей, перерыв на полчаса.
«Слава Богу, — подумал я, — хоть не по моей вине». Вышел из павильона в прохладный коридор, закурил. Подошел Ромм:
— Ты что психуешь? Все идет замечательно! Ты даже сам не понимаешь, насколько все идет замечательно! Подумаешь, текст забыл. Зато какие интонации, как взволнован по-настоящему. Все ты правильно делаешь. Я это знаю, а они ни черта в искусстве не понимают, поверь. — Он уловил, что я «зажался», заметив реакцию съемочной группы.