По бокам от председателя находились гражданские – вероятно, военный судья и офицеры КГБ [2] . Они уставились на меня непроницаемыми взглядами и вовсе не казались приветливыми. Я с переводчицей занял место на другом конце стола, метрах в шести-семи от комиссии.
Начался разбор моего дела.
– Ваша фамилия? Номер части? Где именно участвовали в боях на территории России?
Я ответил по-немецки, а переводчица перевела:
– Меня спрашивали об этом уже раз двадцать, не меньше.
– А мы еще хотим послушать, – сказал полковник.
Как видно, мои ответы сходились с тем, что было написано в документах. Члены комиссии кивали.
Потом раздалось:
– Так вы капиталист и реакционер. Фон Люк – то же, что фон Риббентроп (министр иностранных дел при Гитлере) или фон Папен (канцлер до Гитлера). Все с фамилией на «фон» – крупные капиталисты и фашисты.
Прослушав перевод, я возразил:
– Риббентроп и Папен сами по себе, а я сам по себе. Более пяти лет я провел на фронте и вот уже пять – в плену. Эти десять лет – десять лет моей жизни. Мне бы хотелось вернуться к семье и наслаждаться мирной жизнью, работать. У меня нет ни денег, ни земельной собственности, так к чему говорить о капиталистах и фашистах? К чему такие разговоры?
Переводчица перевела все слово в слово.
По всему видно, больше у них на меня ничего не было. Полковник без обиняков обратился к коллегам по-русски:
– Ни в полиции, ни в СС он не служил. Когда у нас шла партизанская война, он уже был в Африке. Однако мне не по душе отпускать этих фонов.
– Можно вменить ему кражи яиц в русских деревнях и селах, – вступил в разговор один из офицеров КГБ, – или еще совершение актов вредительства против русского народа.
Сердце у меня екнуло. Я-то знал, что за любую малость человека лет на десять, а то и на пятнадцать могли отправить в лагерь особого режима.
Я поднялся и выругался – выругался так, как умеют только русские, да еще, говорят, венгры. На лице переводчицы читалось глубочайшее удивление, полковник и остальные члены комиссии тоже были поражены. Не видя для себя иной возможности в обозримом будущем попасть домой, я шел ва-банк.
Выдержав для пущей важности паузу, я заговорил:
– Полковник, ведь ты такой же, как и я, я тоже полковник, – я намеренно говорил ему «ты». – Ты тоже делал свое дело на войне, как и я. Мы с тобой оба принимали присягу. Каждый из нас считал, что воюет за свою родину. Но нас, немцев, одурачили – мастерски одурачили политической пропагандой.
Полковник слушал меня внимательно.
– Сейчас уже три, – продолжал я, – я очень устал. В шесть нас поднимут, и начнется еще один день – еще один день нашего плена. Я знаю, как принято у русских. Обвиняемый должен доказывать свою невиновность, а не суд виновность обвиняемого. Так чего ж мне защищаться? Если ты решишь оставить меня здесь, причина, чтобы сделать это, у тебя найдется. Так чего тянуть? Делай свое дело и отпускай меня спать.
После моих слов полковник со своими коллегами принялся перешептываться. Затем полковник произнес:
– Вы говорите по-русски. Где вы выучили язык? – в тоне не чувствовалось ни подозрительности, ни раздражения.
– В молодости я увлекался русским языком, русской музыкой, читал книги русских писателей. Еще задолго до того, как началась эта чертова война, научился говорить по-русски, общаясь с эмигрантами. Девять месяцев прослужил в России, не говоря уже о последних четырех с половиной годах, в которые у меня было немало возможностей для того, чтобы совершенствоваться. Признаю, что, притворившись, что не понимаю по-русски, я схитрил – сделал тактический ход.
Они заулыбались, и мое положение показалось мне на миг не таким уж безнадежным. Затем полковник неожиданно спросил:
– Что вы думаете о России и о ее народе?
– Я многое повидал и много узнал за годы плена. Мне нравится ваша огромная страна, нравятся люди, их готовность помочь и их любовь к своей родине. Уверен, я не так уж мало разбираюсь в русских и понимаю их душу. Но я не коммунист и никогда в жизни им не стану. Меня огорчает то, что вышло из идей Маркса и к чему привела революция Ленина. Мне бы очень хотелось, чтобы наши народы научились понимать друг друга, несмотря на множество различий в идеологии и мышлении. Это мой ответ на твой вопрос, полковник.
Я играл – рисковал, но чувствовал, что в сложившемся положении лучшая защита для меня – нападение.
– Мы считаем, что, если отпустить вас, – продолжал полковник, – вы рано или поздно вновь будете сражаться против нас.
Я покачал головой и ответил:
– Мне бы очень хотелось вернуться домой и помогать людям возрождать из руин страну, строить демократическое общество и жить в мире. Более ничего.
Полковник подвел итог слушанию моего дела – произнес панибратское «давай».
Затем я вернулся в барак, где мои товарищи военнопленные окружили меня, и я передал им содержание беседы, после чего они едва ли не хором заключили:
– Вы с ума сошли. Вы же подписали себе смертный приговор. Вас не выпустят.
Однако я думал о русских по-иному.
Следующим утром переводчица сказала мне.
– Вы здорово рисковали, полковник. Но вы молодец. Думаю, вы произвели впечатление на полковника. Он фронтовик, как и вы, и любит, когда говорят прямо и не таясь.
Еще два дня спустя до рассвета меня поднял из постели голос охранника. Мои товарищи напутствовали меня:
– Всего самого лучшего, старина, куда бы ни лежала вам дорога.
На улице со своими нехитрыми пожитками собрались другие пленные из разных бараков. Перед строем за столом сидел русский офицер со списком и одну за другой выкрикивал фамилии. Тот, кого вызывали, шел к столу, где слышал либо «давай», что означало освобождение, либо роковое «нет».
Мы видели потерянные лица тех, кто услышал «нет», – смотрели на них и не верили. Из нашего отделения я был третьим, кого вызвали к столу. Когда человеку передо мной сказали «нет», я сочувственно похлопал его по плечу, а что скажут мне?
Мне сказали «давай».
Мне казалось, что я не иду, а лечу к воротам лагеря. С души моей упал камень. Мы шли и боялись оглянуться – а вдруг показалось и сейчас нам прикажут вернуться. Неужели и правда свобода?
У ворот я встретил переводчицу.
– Домой, полковник. Всего хорошего.
Я и сегодня вспоминаю ее – вспоминаю с благодарностью.
Затем мы строем прошагали к станции, где уже стоял состав, готовый умчать нас оттуда. Но мы все еще не верили русским. В какую сторону повезут? Однако когда мы вошли в вагоны, двери остались незапертыми впервые за все пять лет. Радость наша не знала границ. Мы никак не могли поверить в то, что день, о приходе которого мы так мечтали все эти годы, наконец наступил.
Было холодно, но мы все же оставили двери распахнутыми из страха, что их снова запрут снаружи. Мы лежали, прижавшись друг к другу и почти не чувствовали холода.