Учение Парацельса, разработанное далее Ван Гельмонтом, распространялось главным образом в Германии, но проникало и в другие страны, и замечательно в особенности как первая попытка европейцев освободиться от авторитета древности и создать самостоятельную медицинскую доктрину.
Наряду с ним влачила довольно жалкое существование еще не вполне угасшая арабская школа, в свое время – от XII до XV века – господствовавшая в Европе и создавшая необычайно сложную фармакопею введением множества новых лекарств.
Учение арабов было, в сущности, слегка измененное и украшенное цветами восточной фантазии учение древних авторов – Галена, Гиппократа, Диоскорида и других. Как противовес ему возникло и распространилось в XVI и XVII веках направление, которое можно назвать чисто классическим, так как представители его стремились соблюдать заветы древних столпов медицины в их первобытной чистоте и отвергали новшества и ереси, введенные арабами и химиками.
Обилие лекарств, таинственных эликсиров и эссенций, сильно действующих препаратов, которыми злоупотребляли химики, вызывало реакцию. «Multitude remediorum est filia ignorantiae» (множество лекарств – дочь невежества), – говорил Френсис Бэкон.
Представители чистого классицизма, царившего преимущественно во французских школах, вообще не злоупотребляли лекарствами, они терзали больных другими способами. Так, например, современник и противник Гарвея, Гюи Патен, излечивал все болезни кровопусканием и слабительным. Это был фанатик ланцета и александрийского листа. Он пускал кровь грудным младенцам, дряхлым старикам – без милости и пощады. «Г-н N захворал ревматизмом, – рассказывает он об одном из своих пациентов. – Ему было сделано шестьдесят четыре кровопускания. Потом начали его прочищать; он почувствовал облегчение и выздоровел. Идиоты, которые ничего не понимают в нашем ремесле, думают, что слабительного достаточно, но они ошибаются, потому что без обильного кровопускания, которое уняло стремительность блуждающей влаги, опорожнило сосуды и прекратило расстройство печени, породившее эту влагу, слабительное оказалось бы бесполезным». (Lettres de Gui Patin. Paris, 1692.)
Эти заметки могут дать некоторое понятие о тогдашнем состоянии врачебного искусства. Гарвей понимал его несостоятельность, деятельно работал над его преобразованием и многого ожидал от дальнейшего развития науки.
«В моей медицинской анатомии, – говорит он в письме к Риолану, – я излагаю, на основании многочисленных вскрытий трупов лиц, умерших от серьезных и странных болезней, какие изменения претерпевают внутренние органы в отношении объема, структуры, консистенции, формы и других свойств сравнительно с их естественными свойствами и признаками и к каким разнообразным и замечательным недугам ведут эти изменения. Ибо как рассечение здоровых и нормальных тел содействует успехам философии и здравой физиологии, так изучение больных и худосочных субъектов содействует философской патологии».
Иными словами, он мечтал о создании новой науки, патологической анатомии, которая в то время еще и не зарождалась. К анатомическому исследованию прибегали иногда в экстраординарных случаях – при каких-нибудь необычайных опухолях, уродствах, курьезах, но изучать обыкновенные болезни на основании анатомического исследования, трупов никому не приходило в голову. Вместо этого пробавлялись рассуждениями о «микрокосмических наводнениях» и тому подобном.
К несчастью, реформатору физиологии не пришлось сделаться основателем патологической анатомии. В1641 году, в начале революции, лондонское население разграбило его квартиру (он был приверженцем монархии), при этом погибли его рукописи – результат сорокалетних трудов.
Мы не знаем, в какой мере Гарвей исполнил свою задачу, но, судя по другим его работам, можем с полным правом предположить, что погибшее исследование дало бы сильный толчок науке. Как бы то ни было, оно погибло, и только много позднее, в трудах Морганьи, медицина вступила на путь, указанный Гарвеем.
Человек с такими широкими взглядами, с таким истинно научным пониманием предмета не мог пользоваться особым уважением представителей грубого эмпиризма. Притом же как настоящий ученый он, вероятно, был осторожен с больными и не обладал той великолепной самоуверенностью, которая всегда характеризует полузнание и шарлатанство. С другой стороны, как смелый новатор он возбуждал недоверие в представителях школьной науки.
В точности неизвестно, когда Гарвей был назначен придворным медиком. В письме короля Якова I, от 3 февраля 1623 года, об этом упоминается как о событии, случившемся некоторое время тому назад. По смерти же Якова он получил повышение и был назначен почетным медиком при Карле I (1625).
Получив место при дворе, он остался верен своему призванию. Он чурался политики, сторонился дворцовых интриг; в истории того времени, богатой смутами и каверзами, имя его не фигурирует.
Мы ничего не знаем о его отношениях с Яковом; вряд ли они могли быть особенно близкими, потому что этот причудливый монарх любил окружать себя шутами, педантами и бездельниками – компания, вполне гармонировавшая с его собственными качествами и вкусами.
Другое дело – его преемник, Карл I. Он был умен, образован, красноречив, обладал тонким художественным вкусом, интересовался наукой. Он покровительствовал Гарвею, доставлял ему животных для вскрытий и вивисекций, беседовал с ним о научных вопросах, присутствовал при его опытах. Когда поклонники галеновской физиологии обрушились на Гарвея как на дерзкого новатора, король принял его сторону и защищал его от нападок.
В характере Карла было много благородства, мужества, великодушия; он был образцовый семьянин, любезный и приятный собеседник.
Эти достоинства не мешали ему быть одним из самых вероломных правителей, каких только знает история. Он обещал – для того, чтобы не исполнять обещаний; давал клятвы – для того, чтобы нарушать их при первой возможности; все его царствование – сплошной ряд интриг и заговоров против английского народа и парламента. Нельзя сказать, чтобы он очень искусно вел эти интриги; по-видимому, они не вполне вязались с его характером, а скорее были привиты воспитанием.
Мы не знаем, как относился Гарвей к политической деятельности своего покровителя. Без сомнения, такой просвещенный и гуманный человек не мог сочувствовать тирании Верховной комиссии и Звездной палаты (двух чрезвычайных судов, преследовавших духовных и светских врагов правительства виселицей, тюрьмой, плетьми, урыванием ноздрей, обрезанием ушей и т. п.). По всей вероятности, он просто находил, что политика его не касается: на то есть начальство, а его дело – лечить больных и заниматься наукой.