Ученые диспуты заканчивались обычно состязаниями в силе мускулов, в прыжках через обеденные столы в просторной столовой зимою или через забор гимназического сада летом. Победитель диспута охотно состязался и в прыжках и в борьбе на поясах, не уклонялся и от схваток на кулаках.
В необыкновенном саратовском гимназисте не было ни хилости, ни забитости, как это обычно случалось у первых учеников.
Он был смел, силен и ловок во всем, авторитет его в гимназии более всего поддерживали и укрепляли тугие мускулы его рук.
У Николая Николаевича был даже собственный способ меры своих сил. Засучив рукав рубахи до самого плеча и взяв в зубы суровую нитку, он обвязывал ею правую руку выше локтя, ловко орудуя левой рукою. Затянув зубами узел, он напрягал мускулы, сгибал руку и рвал таким образом нитку.
Гимназия мало помогала своим воспитанникам в их физическом развитии. Однорукий инвалид двенадцатого года с двумя георгиевскими крестами на груди проводил с ними военные занятия по одному часу два раза в неделю. Но учил он их и выучивал только солдатской ходьбе в ногу под команду:
— Левой! Левой!
Учитель и тем бывал доволен. Раньше он занимался в школе кантонистов. Малолетние солдатские дети часто не различали правого от левого. Им привязывали к одной ноге сено, к другой — солому и командовали тогда так:
— Сеном, соломой… Сеном, соломой… Сено! Солома!
Гимназисты придумывали собственные упражнения. Однажды, перепрыгивая через трехаршинный гимназический забор, Николай Николаевич упал. При падении он сместил себе почку и нажил неприятность, преследовавшую его всю жизнь да, может быть, и оборвавшую ее раньше времени.
Запретив себе раз навсегда прыжки, борьбу, все, что грозило падением, он вместе с Лавровым стал бродить по окрестностям города. Памятью об этих экскурсиях остался собранный Зининым гербарий, хорошо представлявший флору Среднего Поволжья.
Иногда приятели брали лодку у рыбаков и отправлялись вверх по Волге ради упражнений, по которым скучали руки. Лавров предпочитал руль. Николай Николаевич садился за весла и греб с наслаждением. Третьим неизменным их спутником бывал Губер. Его не сажали за работу, но требовали, чтобы он читал стихи — свои или чужие, — и к каждой прогулке он добросовестно что-нибудь заучивал наизусть из Пушкина или Жуковского. Высаживались где-нибудь за городом, купались, потом, стоя по пояс в воде, ловили рыбу на быстрине и вечером в закопченном рыбацком котелке варили на костре уху, отгоняя дымом нудно звенящих над головами комаров.
Чаще всего в руках у Зинина оказывалась книга, и начиналось чтение вслух. Не было книги — Николай Николаевич рассказывал о том, что читал накануне. Огромная память позволяла ему свободно, без запинки пересказывать Шиллера и Шекспира, речь Кювье о геологических переворотах и курс Франкера по чистой математике. Жизнь его так прочно сочеталась в глазах товарищей с книгами, что, здороваясь с ним, вместо «как живешь?» они спрашивали:
— Что читаешь?
С переходом из класса в класс все чаще стали говорить о будущем. Губер мечтал стать инженером под влиянием твердого решения Зинина по окончании гимназии поступить в Институт корпуса путей сообщения. Лавров только слушал с завистью — из духовного училища не было другого пути, кроме семинарии.
— Что же ты, житом будешь? — допрашивал его Николай Николаевич. — Архиереем?
— В попы не пойду, — отвечал будущий семинарист, но и только.
Николай Николаевич был награжден от природы педагогической страстностью, побуждавшей его заботиться о воспитании друзей.
С одинаковым азартом он питал их умы и оберегал легкие гневными речами против курения. На Губера речи не действовали. Николай Николаевич набил трубку ватой, а сверху положил табаку и соблазнил его разок затянуться:
— Вот табачок так табачок, попробуй!
Губер долго после этой затяжки видеть трубки не мог.
Летом знойное небо, не погасая, висело над городом. Люди прятались от зноя, и только на берегу Волги шла торговля, сменялись артели бурлаков, толкались на бурлацкой бирже наниматели, стояли на якорях расшивы, пристраивались к берегу под разгрузку пузатые косоушки. Говорили, что где-то в верховьях появились пароходы, но в Саратове их никто не видывал. Проходившие мимо города суда подвигались вверх «подачами» вперед якоря и подтягиванием к нему судна или «бежали» под парусами. В безветрие артель грузчиков сходила на берег и впрягалась в лямку.
Зимою и берег, и Волгу, и улицы засыпал снег, но солнца было не меньше, чем летом. Дни искрились и сверкали, ночи блистали лунным сиянием, казалось, будто все здесь звенит и светится.
Но за высокими сугробами, под толстыми от снега крышами, в деревянных домиках люди изнывали в тоске и скуке.
Саратов, числившийся губернским городом уже тридцать лет, оставался грибоедовской глушью. Театра, общественной библиотеки, научных обществ, своей, хотя бы правительственной газеты не существовало.
Учебных заведений, кроме гимназии, духовного училища и нескольких церковноприходских школ, не было. Гимназия среди них возвышалась, как сосредоточие мировой образованности, благодаря в особенности своей библиотеке. Она досталась в наследство от Главного народного училища. Пожертвованное одним из просветителей екатерининских времен, книжное собрание пополнялось с тех пор годовыми комплектами «Северной пчелы», «Вестника Европы» и «Трудов Вольно-экономического общества».
Библиотекой учителя пользовались явно, ученики — тайно и потому с гораздо большим рвением. От изящных томиков Вольтера до толстых книжек «Вестника Европы» — тут все было Зининым прочитано и продумано.
В этот первый период своего существования Саратовская гимназия не мало способствовала духовному развитию своих воспитанников, хотя по некоторым новым предметам, включенным в программу, не нашлось ни учителей, ни учебников. Исключение из программ закона божия с его мертвящим катехизисом высвобождало живую юношескую мысль из-под гнета библейских легенд и вело к материалистическому пониманию мира.
Ученические диспуты довершали дело.
Ровесники Герцена, за шестьсот верст от Москвы, в глуши Саратова, шли вровень со своими московскими сверстниками, читая те же книги, увлекаясь теми же героями, исповедуя те же возвышенные идеи свободы и братства. От Радищева и Новикова до Карамзина и Пушкина они знали все, что печаталось в России.
Два счастливых обстоятельства содействовали особенному положению Саратовской гимназии в первое десятилетие ее существования: учительство Федора Ивановича Волкова и визитаторство Ивана Ивановича Лажечникова, известного исторического писателя.