— Умирает ребенок? Мальчик? Пяти лет? Беда-то какая… — И тут же, видя, что на мне самом нет лица и я крайне нуждаюсь в утешении, добавил: — А вы не волнуйтесь! У нас замечательный доктор. Мигом поможет! Сейчас должен вернуться…
Вокруг уже собралась группа рабочих и солдат. Все наперебой принялись заверять меня, что врач скоро придет и все непременно будет хорошо.
Сероглазый часовой был старшим по караулу. Видя, что я не спешу направиться в подвальный этаж, он повел меня наверх.
В респектабельном доме генерал-губернатора на лестницах, площадках, в комнатах, через которые мы проходили, группами стояли, сидели, сходились и расходились люди, как пчелы на весеннем пролете.
Я знал этот дом — выступал здесь на концертах, на приемах. Через голубую гостиную мы прошли в красный зал. Обитые дорогим штофом стены, хрустальные люстры и старинные зеркала — все было в полной сохранности. Не таким представлял я штаб большевиков!
В красном зале у двери, которая, как мне было известно, вела в личные покои генерал-губернатора, за простым деревянным столом девушка в белой кофточке тоненькими пальцами отстукивала что-то на пишущей машинке. Возле нее сидели вооруженные люди.
Я обратил внимание, что три очень дорогих столика с затейливой перламутровой инкрустацией бережно сдвинуты в угол.
— Кто дежурит, товарищ Виноградская? — спросил мой спутник.
— Емельян, — ответила девушка, не отрываясь от машинки.
Она закончила работу и быстро, с карандашом в руке пробежала листы.
— Сейчас подпишу, — обратилась она к человеку в одежде солдата. — А вы пока подберите себе отряд. Пойдете, как здесь указано, в распоряжение товарища Гончаренко. Это Красная гвардия завода «Динамо». Они идут по Маросейке к Ильинским воротам. Там стоят крупные силы юнкеров.
Девушка направилась к одной из дверей. Мы пошли за ней.
В большой, красиво обставленной комнате у письменного стола сидел человек лет тридцати пяти, в солдатской шинели, в очках; его мягко очерченные, слегка припухшие губы были оттенены пушистыми усами, крупную голову венчала шапка вьющихся волос. Это был, как я потом узнал, Емельян Ярославский.
Я мог хорошо оглядеться, покуда он разъяснял обстановку военному, видно питерцу, во флотской одежде. Здесь все было для меня внове, все запоминалось мгновенно. Фигуры — яркие, скульптурные и не похожие друг на друга, чувствовалась сила характеров. Вот тебе и безликая масса!
— Решающий участок на сегодня всюду, — говорил товарищ Ярославский человеку в флотской форме. Он подчеркнул слова «на сегодня». — Всюду гнезда белых, их очаги. Пока мы только блокируем эти очаги. Всю Москву — центр — живым кольцом охватили рабочие окраины, наш оплот. Каледину, казакам не прорваться! На подступах к городу — другое кольцо: окружная ветка, многие тысячи железнодорожников. Прибывающих солдат агитируют женщины — солдаты складывают оружие или переходят к нам!
Ярославский говорил тихо, взвешивая каждое слово. В словах звучала спокойная уверенность.
— Сегодня решающий день. Белые пошли приступом на Московский Совет!.. Что, с Замоскворечья еще не вернулись? — обратился он одновременно и к девушке и к моему спутнику.
— Нет еще, — ответил мой покровитель. — Задерживаются что-то. А здесь доктор срочно надобен…
— Что так?
Начальник караула подошел ближе, пропустив вперед меня. Емельян Ярославский удивленно вскинул голову — жестом он владел в совершенстве, — приподнялся и радостно шагнул навстречу.
— Доброго здоровья, — сердечно сказал он, протягивая небольшую, крепкую и теплую руку. — Доброго здоровья! Прошу вас… — Он придвинул большое кресло и сам сел напротив, не сводя с меня по-детски чистых, но проницательных глаз. — Господи боже мой! — тихо произнес будущий руководитель Союза безбожников. — Как же это вы без медиков в такое время детей оставили? Осень, слякоть, эпидемии… Упаси бог, чтобы дети пострадали в нашей схватке… Так, говорите, детский сад здесь, рядом? Отрезан, как и мы, от своих? С питанием, конечно, туговато? Поможем! У нас тоже неважнецки, но ведь у вас — дети!.. Прикажите выделить все, что возможно, из лазарета, — отдал он распоряжение дежурному по караулу.
Я сидел приникший, сраженный, в абсолютной немоте. При последних словах Ярославского густая краска жгучего стыда залила мне лицо. Сердечность — такой же редкий дар, как ум и красота, она покорила меня сразу и безраздельно.
Ярославский объяснил себе мое волнение тревогой о ребенке.
— Как только доктор объявится, тотчас дайте нам знать, — сказал он девушке. Потом подошел ко мне, взял под руку; мы прошлись по комнате.
— Гюден. — Он указал мне на одну из картин. — Посмотрите. А ведь наш маринист Айвазовский, пожалуй, куда сильнее! А это Курбэ. Знали толк в живописи! Только своих не жаловали. Картин Репина, пейзажей Левитана здесь не сыщете. Своего искусства не любили, народу не верили.
Как я потом узнал, Ярославский сам был художником… Желал ли он отвлечь меня от моих дум, или ему просто хотелось в эту решающую ночь говорить о чем-то очень важном — не знаю, но он заговорил об искусстве как человек, страстно любящий его:
— Замечательный у вас театр! В двенадцатом году в Кракове на совещании партийных работников, беседуя со мной, Владимир Ильич спросил, видел ли я «На дне» и «Трех сестер», и добавил: «Очень бы мне хотелось в Художественном посмотреть «На дне». Я ответил, что видел, по нескольку раз смотрел, покаялся, что специально для этого нелегально приезжал из Ярославля. Рассказал о «Вишневом саде», о «Дяде Ване»… «Превеликие артисты! — сказал Ленин. — Таких нигде нет. Большущая сила. Народная!»
…И меня вдруг словно осенило. За Ярославским встал образ человека, хорошо мне знакомого и любимого, — образ Баумана, убитого черной сотней в пятом году. Бауман неделями скрывался у меня. Всегда появлялся неожиданно и так же молниеносно исчезал. У меня находили приют его товарищи по делу, часто хранилась нелегальная литература. Ведь это его я видел перед собой, когда читал «Буревестник».
В Ярославском, так же как в Баумане, чувствовалась строгая внутренняя дисциплина и моральная чистота. Как и у Баумана, милое, почти детское простодушие — недаром его никогда не чуждались дети!
Все дальнейшее представилось мне простым, естественным, закономерным…
Ведь это были они, образы которых я хотел воссоздать на сцене, — страстные, мужественные гуманисты! И как я мог поверить клевете на них!
— Доктор приехал! — громко сказала девушка, заглянув в дверь.
— Ну вот и отлично! Очень рад, — заторопился Ярославский. — Спускайтесь по этой винтовой лесенке. — И, прощаясь, строго наказал: — Что будет надобно — без стеснения приходите! Как закончатся нынешние наши дела, обязательно припожалуем к вам с Ильичем!