Но в те времена, когда маленький Хаим-Шая учился ходить на своей малой родине, до этого финала было еще далеко, и у него были другие заботы: его двойное имя для малыша было весьма неудобным в обиходе. Сам себя он называл Хима, но такого имени вроде бы не было, и по созвучию его стали именовать Фимой. Вскоре он так привык, что он — Фима, что родителям следовало бы его переименовать. Тем более что тогда это было разрешено. Требовалось только дать объявление о переименовании в местную газету. Одно из таких объявлений — «Иван Говно меняет имя на Эдуард» — даже стало всесоюзным анекдотом. Но Фимины родители не озаботились этим: мальчик продолжал считать себя Фимой, а безобидный на вид документ, по которому он был Хаимом-Шаей, спокойно лежал в семейных бумагах, ожидая своего часа, как знаменитое ружье в пьесе Антона Павловича Чехова.
В Добровеличковке в годы Фиминого детства существовало два «государственных языка» — украинский и идиш. Потом идиш стал постепенно исчезать из обихода, а когда двадцать третьего декабря сорок первого года в яру у Марьевки были расстреляны немцами двести десять добровеличковских евреев, оказавшихся в оккупированном поселке, языковая проблема в Добровеличковке была полностью решена. Для любителей статистики сообщим возрастной состав «саботажников», расстрелянных во имя Германии отважными немецкими рыцарями: опасными врагами тысячелетнего рейха оказались сорок мужчин, пятьдесят семь женщин, сорок пять стариков и шестьдесят восемь детей.
Самого Фимы (мы будем называть его так, невзирая не документы), его отца Аврум-Арона, мамы Фани и бабушки Браны среди этого несчастного «контингента» не было, потому что когда появились первые признаки того, что советская власть собирается уморить голодом население окружавших Добровеличковку сел, от благосостояния которых полностью зависел продовольственный рынок этого городка, мама Фаня — самый решительный человек в семье — твердо произнесла слова, игравшие огромную роль в сорокавековой истории ее народа: «Надо ехать!». И ее муж Аврум-Арон сделал первый свой стратегический ход — вывез семью в столичный град Харьков, вполне обоснованно надеясь на то, что даже если и там будет голод, то перенести его все же будет легче, чем в Добровеличковке. И он не ошибся.
Голод остался позади, семья кое-как обосновалась в Харькове, сняв на окраине города две комнатки с верандой и отдельным входом в частном домике с «удобствами» во дворе, что, впрочем, новых горожан будущего мегаполиса не смущало, так как их столичный быт мало чем отличался от добровеличковского.
У маленького Фимы при этом переселении появились свои маленькие трудности: как уже говорилось выше, русского языка он не знал, так как в Добровеличковке на нем никто не говорил, и это сделало его объектом насмешек просвещенных харьковских еврейских детей — детей хозяйки квартиры, давшей его семье первый приют в этом большом по тогдашним меркам городе. Фима так страдал от непонимания, что пришлось вмешаться маме Фане. Она подозвала хозяйкиных детей к себе и спросила:
— Вы евреи или нет?
— Да, мы — евреи, — ответила за всех старшая девочка Оля.
— Так вы говорите на идиш — на своем родном языке?
— Нет, — сказала Оля, — нас никто не учил.
— Тогда давай договоримся: вы будете учить Фиму русскому языку, а он вас — идиш.
Затея понравилась, потому что в душе каждой девочки скрыта учительница, и знавший украинский язык Фима довольно быстро освоил русский.
Пришло время, и Фима пошел в первый класс украинской средней школы имени Тараса Григорьевича Шевченко. К тому времени Фима уже хорошо знал русский язык, но украинский, пришедший к нему в его добровеличковском детстве, был для него как-то роднее и привычнее. Фима успешно переходил из класса в класс, семья увеличивалась — у Аврум-Арона родился еще один сын, названный Львом, в обиходе — Леней, в доме образовался некоторый достаток. Но главное было в том, что в этой семье царила любовь. Вот как потом вспоминал веселые картинки своего довоенного детства сам Фима: «Я любил одинаково как маму, так и папу. Папа был даже добрее ко мне. Помню, что летом он ходил в белом чесучовом костюме, который сам гладил. Маме было всегда некогда, да он, очевидно, и не доверял столь ответственную процедуру ей. Электрических утюгов в обиходе таких бедных людей, какими были мы, тогда еще не водилось, и наш утюг был весьма сложным агрегатом. Он представлял собой довольно большой чугунный короб с идеально гладким дном и со сквозными отверстиями в боковых стенках. Перед глажкой короб наполнялся горящим углем. Огонь сначала раздували ртом, а потом закрывали крышку и некоторое время размахивали этим сооружением, чтобы воздух, проходивший сквозь отверстия, не дал огню ослабеть. Затем время от времени, слюнявя палец, прикладывали его к чугуну, и если при прикосновении к нему влаги раздавался громкий треск, то это означало, что «утюг» готов. Летом папа носил белые парусиновые туфли, которые он каждый вечер начищал зубным порошком. Я с радостью ожидал его приход с работы, потому что он каждый раз, появляясь в нашем дворе, извлекал из нагрудного кармана своего отглаженного пиджака ириску и торжественно вручал ее мне. Незадолго до войны я попросил родителей купить мне лыжи. В магазин мы пошли с отцом, и он купил понравившиеся мне более дорогие лыжи, чем позволяли ему средства, выделенные на эту покупку мамой из нашего очень скромного семейного бюджета, которым она заведовала. Эту разницу в цене он покрыл за счет своих мизерных карманных денег, выдававшихся ему мамой «на трамвай» и «на папиросы и спички», но попросил меня назвать маме значительно меньшую стоимость». И так далее.
Постепенно жизнь Фимы под влиянием внешних событий становилась все менее и менее беззаботной. Ему было пятнадцать лет, когда началась Вторая мировая война. Сведения о ней приходили весьма невразумительные: Советский Союз, так искренне помогавший испанским коммунистам в их борьбе с фашизмом, вдруг оказался в одном лагере с этими самыми фашистами и усердно «клеймил» англичан и французов, обзывая их «поджигателями войны». Потом Франция пала, и советская пропаганда, оправдывая доверие геноссе Гитлера, стала бороться с «английскими агрессорами». Дело, однако, не ограничилось пропагандой: после того как товарищ Сталин подружился с Гитлером и в доказательство этой великой дружбы получил возможность поучаствовать в очередном разделе Польши и «спокойно» занять Молдавию, Северную Буковину и Прибалтику, он стал интенсивно поддерживать борьбу Германии с «империалистическими режимами», посылая в «тысячелетний рейх» железнодорожные составы со стратегическим сырьем и продовольствием. «Политика партии» и «лично товарища Сталина» разъяснялась «советскому народу» во многочисленных лекциях о международном положении, которыми «охватывалось» все население, чуть ли не с ясельного возраста.