Убеждение Луцкого в том, что масоном нужно родиться[40], как ни к кому другому приложимо к нему самому. Не просто добрый и отзывчивый, а обладавший каким-то особенным талантом мучиться за всех, кому плохо, Луцкий нашел в довоенном русском масонстве то, чего недоставало ему в обыденной жизни, — чувство братской связи и сплоченности[41]. Это в особенности проявилось в годы немецкой оккупации Франции, когда взаимная помощь и поддержка масонами друг друга стали наглядным подтверждением силы их духовного союза. Работая инженером в Живоре (Givors) (вблизи Лиона), Луцкий помогал братьям как мог — продовольственными и вещевыми посылками, деньгами, отказывая себе в самом необходимом и не заботясь о том, известно или нет, откуда идет помощь. В годы Второй мировой войны он не только подтвердил свою преданность масонскому миру, но и по-новому осознал масонство в себе. Именно тогда, в обстановке, казалось бы, мало благоприятствовавшей зарождению возвышенных мыслей и чувств, у Луцкого созревает идея создания масонского Ордена Религии Сердца, на многие годы овладевшая всем его существом. Основы этой утопической идеи — реформировать существующий духовно-религиозный опыт и кардинально искоренить злое начало в душах людей — Луцкий изложил в неопубликованной книге Письма к брату, завершенной 9 августа 1945 г. (IV-e письмо опубликовано нами в кн. Евреи России — эмигранты Франции, см. прим. 39). Он всерьез полагал, что его человеколюбивый проект изменит мир и людскую натуру в направлении Добра и Любви, и относился к своему донкихотскому замыслу, как относится ученый к овладению одной из природных тайн или воплощению идеальной мечты в материально осязаемые формы. «Мой план Ордена Религии Сердца, — убежденно писал он 28 декабря 1949 г. своему близкому приятелю, общественному деятелю и крупному масону А.С. Альперину, — не более фантастичен, чем план полета на Луну, который (верь мне) не в далеком будущем будет осуществлен. И план мой тоже будет осуществлен. Это будет трудно, так как трудно победить инерцию людей, привязанность к старым традициям, трудно побудить их создать новую традицию. Но трудно было также и построить первый аэроплан…» (полностью письмо приведено в наст. издании).
В послевоенные годы жизнь Луцкого была тесно связана с Израилем, где жила его дочь с семьей. Частые поездки к ней не могли не отразиться в его творчестве: первый раз Луцкий побывал там летом 1948 г. (впечатления от этой поездки описаны в упомянутом выше очерке «Месяц в Израиле»), с Израилем связаны такие его стихи, как «Кинерет», «Иом Кипур» (вошли в сборник «Одиночество»). Летом 1947 г. морское судно «Exodus» 1947, отплывшее от берегов Франции и транспортировавшее в Эрец-Исраэль евреев-репатриантов, избежавших гибели в нацистских лагерях смерти, было арестовано англичанами, которые вернули несчастных людей сначала во Францию, а затем, когда те отказались выходить на французский берег и требовали отправить в Палестину, — в Германию, в лагеря для «перемещенных лиц». На этом корабле, среди других, плыла Ада Луцкая со своим мужем, и Луцкий-старший явился невольным свидетелем и отчасти даже участником этих драматических событий, взволновавших весь мир. Позднее он описал их в очерке «Exodus 1947 г», которым 26 марта 1971 г. выступил на заседании ложи Северная Звезда[42], а впоследствии опубликовал в «Новом Журнале».
Луцкий так и не стал убежденным сионистом, но когда в октябре 1973 г. началась война Судного дня (а он вместе с сестрой как раз в это время собирался посетить дочь в Израиле и, из-за прекратившихся авиарейсов, не мог вылететь из Парижа), писал В.Л. Андрееву 19 октября 1973 г.: «Больно знать, что мы здесь и ничем не можем помочь реально: ведь даже в нашем возрасте <Луцкому исполнилось 82 года, его сестре Флоре — 78> я все же мог бы и с ружьем справиться и вообще быть полезным хотя бы в киббуце, заменяя молодых ушедших на войну, а Флорочка, ухаживая за ранеными… Остается ждать и ждать победы, в которой я не сомневаюсь, но которая будет дорого стоить…»
Эмигрантский Париж хорошо знал Луцкого по его заботе о Тургеневской библиотеке, к деятельности которой в разное время оказались близки дорогие его сердцу люди — В.С. Гоц, С.А. Иванов, М.А. и Т.А. Осоргины, и в чье Правление он также входил в послевоенные годы[43].
8 августа 1977 г. Луцкого не стало. Похороны состоялись 11 августа 1977 г. на кладбище Bagneux[44].
Стихи Луцкий начал писать рано (многих его ранних текстов, бережно сохраненных дочерью, мы не приводим), и в течение долгой жизни написал их немало. Конечно, с годами он поэтически развивался, но что-то «вне переменчивых времен» оставалось и неизменным: высокий идеализм и детская непосредственность. Из этой нравственной, душевной незамутненности формировалось мировоззрение Луцкого — его масонство, отношение к Богу, эстетические реакции, пафос духовного изменения мира, вера в Добро, которую не поколебала в нем даже трагическая истории XX века. Будучи современником Сталина, и Гитлера, испытав превращения абстрактного зла в реальную силу человеческого унижения и уничтожения, он тем не менее остался верен благородным душевным порывам и служению Прекрасной Даме (один из своих докладов в ложе он назвал этим блоковским образом).
Будем откровенны, Луцкий не относится к числу поэтов, обладающих резкой, запоминающейся силой дарования. Это неоднократно подчеркивали его критики, ср., напр., в рецензии Ю. Терапиано на сборник стихов русских зарубежных поэтов «Эстафета» (Париж; Нью-Йорк, 1948) (Луцкий представлен здесь такими стихами, как «Приди ко мне, и ласковый и милый», «Старьевщик», «Мне сегодня грустно отчего-то», «Мне о любви не говорить, не петь»): «Луцкий менее индивидуален <по сравнению с В. Мамченко>. Его стихи музыкальны, в них есть и чувство, и мысль, и хорошие образы, но нет резко выраженного поэтического темперамента»[45]. Вероятно, сам поэт хорошо ощущал границы своего творческого дара, но вслед за М. Цетлиным (Амари) мог бы повторить: «Благословляю малый дар,/ Скупой огонь, возженный Богом,/ Его питает сердца жар…»[46].
Согретые этим «сердечным жаром», в стихах Луцкого встречаются несомненные удачи, пусть маленькие, но настоящие открытия, свидетельствующие о том, что он все же поэт, а не ловкий версификатор. Его отношение к поэзии было по-рыцарски бескомпромиссным, честным и открытым. «Поэзия, — записал он как-то, — была для меня музыкой мира, источником наслаждения и мучений, вечным и неизменным спутником моим, и стихи я писал всю жизнь. Я не знаю, писал ли я их для других, я радовался, когда стихи мои нравились, — значит я этим принес людям радость и недаром я назвал Служением книгу моих стихов». Он несомненно слышал что-то свое в ритмическом гуле вселенной и в посещавших его видениях различал «темные рифмы земли, сочетанные с рифмами неба», как сказано в одном из его стихотворных набросков («Слушай мистический бред»).