— Да, — сказал он. — «Не спрошу тебя, какой ценой куплены твои масла». А надо бы спросить! Когда война, слишком многому цена — кровь.
— Только не продавайте меня, — почти жалобно попросила Инесса. — А то мне хана. Я без Таньки загнусь. — И, заметив удивленный взгляд Петрова, сказала: — А кто у меня есть? Отец погиб, мать хуже маленькой, и еще две сеструхи. И все это хозяйство — на моих ушах. Конечно, я за слух боюсь… я за всю себя боюсь — на мне трое, и пусть Игорек дуру из меня не делает… А Танька — золото! — И тут же, спохватившись, предупреждая расспросы, добавила: — О Таньке — только с ней самой. Я и так лишнего наболтала. Меня этот дудак своим паскудством завел. Ладно, пора идти, может, еще встретимся когда…
Нет, не встретились…
Наверное, несчастные, потерпевшие крушение, даже просто неуверенные в себе люди испускают некое скорбное излучение, позволяющее власть и силу имущим с ходу отказывать им. Человек и рта не открыл, он еще сохраняет лоск мучительной подготовки: бодрость, подтянутость, прямой взгляд, вежливо-уверенную улыбку, а уже сидящий за большим столом знает, что все это обман, перед ним неудачник — незримые лучи сообщили это, и холодно решает: отказать. Сколько порогов обил Петров — и все даром. А после ночи возле Тани сразу устроил свою судьбу, даже не заходя в святая святых начальственных кабинетов, а прямо в пропускной ПУРа.
Он разговорился с франтоватым бригадным комиссаром в роскошной, тонкого сукна шинельной шубе с барашковым воротником и в барашковой кубанке на крупной, красивой голове. Тот оказался начальником отдела агитации и пропаганды Политуправления одного из северных фронтов. Почти вся армия, а тем более высший комсостав, уже перешла на погоны, а этот бригадный обнаруживал трогательное пристрастие к ромбикам. Видимо, при переаттестации ему не светило звание генерал-майора и не хотелось возвращаться к давно преодоленному полковничьему чину, и вот он и «донашивал» старые знаки различия. По причине той же ущемленности ему нравилось разыгрывать из себя Гарун-аль-Рашида. Услыхав о делах Петрова, он хлопнул себя по лбу: «В нашей фронтовой газете искали литсотрудника. Я вас забираю». Угадав слабину бригадного комиссара, Петров разыграл деликатное недоверие в возможность такого чуда — ему сейчас все давалось легко — и в результате уже вечером получил предписание: «Убыть к месту назначения». Бригадный сказал, что забирает его с собой. Он возвращался на фронт на своей «эмке», во главе целой колонны спецмашин: радиопередвижки и двух походных типографий. Выезжали через день, на рассвете.
В канун отъезда Петров забежал к Тане, с трудом отыскав ее квартиру. Ему открыла старообразная, хотя, наверное, вовсе не старая годами женщина в кофточке с эмалевой брошкой и военной безрукавке, в плисированной юбке и валенках.
— Можно Таню?
— Какую еще Таню? — недовольно спросила женщина, глянув через плечо Петрова, словно ожидала, что главное скрывается за ним.
— Ну, Таню, студентку. — Он вдруг обнаружил, что не знает Таниной фамилии. — Я — Петров.
— Будь здоров, Иван Петров! — Женщина громко засмеялась.
При всей чудине и нелюбезности в ней была какая-то симпатичность. Да это тетя Голубушка! Тут он сообразил, что сдержанная Таня едва ли сообщила родным о его существовании.
— Простите, вы не тетя Голубушка?
— Ну, а хоть бы?.. — насупилась та.
— Передайте, пожалуйста, Тане, что приходил Петров… Разрешите, я лучше напишу.
В квартиру тетя Голубушка его не пустила, и он написал коротенькую записку на клочке бумаги, подложив под него командирскую сумку. Он понял, что тетя Голубушка непременно прочтет записку, и был краток. «Таня, я уезжаю во фронтовую газету. Спасибо вам за все. Вы меня снова вытащили из воды». Оттого, что листок лежал на шершавой поверхности дерматина, почерк получился с «дражементом». Тетя Голубушка взяла записку с видимой неохотой и сомнением, но с тайным любопытством, будто судебную повестку для передачи соседу. Ну, вот и все.
— До свидания, тетя Голубушка!
— Будь здоров, Иван Петров! — снова засмеялась она. Когда он следующий раз, через несколько лет, пришел к этому дому, там была строительная площадка. Строился жилой комплекс и кафе «Лира».
Как же так получилось? Сейчас, за баранкой своего «газика», пятидесятидвухлетний Петров не мог постичь, как выпустил он из рук эту теплую, доверчиво отдававшуюся ему жизнь. А между тем было бы куда как странно, если бы эта встреча вылилась во что-то большее. Ведь он любил не Таню, а Нину, любил и ненавидел и думал о ней постоянно, а о Тане лишь вспоминал с нежностью и удивлением, как о чем-то почти пригрезившемся. А потом ему и вовсе стало казаться, что неожиданную, странную, щемяще-милую и грустную встречу он просто выдумал, взяв за основу грубую и плоскую реальность дней войны.
Неся свою скучную, не героическую службу — бесконечная правка рукописей в тесном купе поезда, в котором размещались редакция и типография фронтовой газеты, — он был поглощен одной мыслью — вернуться на войну. Ни черта не получилось: нога не пустила, медицинская комиссия упрямо стояла на своем — нестроевик. Он и до простых журналистских поездок на фронт дорвался лишь в самом конце войны. Грамотный литправщик был газете куда нужнее, чем сборщик фронтовых новостей. А еще приходилось заменять выпускающего, корректора, ответственного секретаря — вот какие амбразуры выпало ему затыкать. Каждому свое.
По окончании войны его сразу демобилизовали, и он вернулся в институт. Он так прочно все забыл, что пошел на второй, а не на третий курс. Трудная, в отвычку, учеба, болезнь и смерть матери, студенческая нужда привыкшего к армейской сытости и обеспеченности человека. Тишинский рынок, где с плеч загонялась полученная по ордеру женская шуба, практика, поездки в колхоз на картошку, библиотека, зачеты, экзамены, вечные поиски заработка и, в общем, при всех бытовых сложностях, отличнейшая и не дающая опомниться институтская жизнь позволила затянуться ранам и потускнеть воспоминаниям, в том числе и дорогим.
Что же, он совсем забыл Таню и никогда не мелькало в нем желание увидеть ее? Мелькало, да и не только мелькало, иной раз прямо за горло брало… Но притащиться к ней полуголодным студентом не первой молодости, донашивающим старый китель? Нет! В третий раз — он же верил в магию чисел — надо явиться к ней на белом коне удачи. Но до удачи путь долог, и платить за нее слишком дорого. К середине жизненного пути, когда окончательно формируется личность и определяется судьба, человек вообще отметает все расслабляющее, тянущее его в сторону от поставленной цели — если, конечно, есть цель, — наиболее далеко отступает от детства и юности, от своих добрых истоков. Вот тогда он и докатился до того, что память о Тане стал считать памятью мнимой.