Мне бесконечно стыдно перед тобой за свое гнусное письмо. Да и не только перед тобой, – а и перед собственной совестью. Прости меня, если можешь…
Пойми меня: я не выдержал, распустился, нахамил, наделал кучу глупостей. Земля шатнулась под ногами. Прости. Теперь я вполне держу себя в руках и обрел способность высказывать то, за что могу нести полную ответственность.
Письмо Андрея Тарковского к отцу. 1957 год
Во-первых, давай больше никогда не говорить об Ирме (хотя бы некоторое время). Единственное, что я могу сказать о ней: я ее люблю. Этого мало – я ее бесконечно люблю. У меня нет слов, чтобы сказать тебе, как я ее люблю. И мне очень неприятно, что у тебя сложилось об Ирме отрицательное впечатление. Я жалею, что ты принял во внимание высказывания о ней людей, по существу не знающих ее, и что я в минуты обиды и злости мог так ее охарактеризовать сам. (Что не делает мне чести.)
Во-вторых: (Я по поводу твоего комментария о «невыселении с Варсонофьевского»). Ты пишешь, что эта формулировка «происходит, вероятно, не от тебя».
Даю честное слово, что Ирма честный, порядочный человек, с которым я, кстати, о квартире разговаривал только раз (единственный). И никогда она (Ирма) не позволила бы себе вмешиваться в чужую жизнь, или (тем более) интриговать. Это просто ошибка. От неведения. Неужели ты считал ее такой? Ну хватит об этом. Кстати, Ирма очень любит и относится к тебе с глубокой нежностью и уважением, хотя видела тебя только раз.
Дорогой мой! Прости меня, если можешь. За мое оскорбительное, мерзкое письмо, которое я перечитал со стыдом и брезгливостью.
Теперь о деньгах. Я не возьму ни копейки. Зачем ты меня так обижаешь? Ну, я молод, глуп и т. д. Но ведь ты взрослый, умный человек. С какой нелепой серьезностью обсуждается вопрос твоей пенсии (325 р.) и о 175 рублях, которые ты мне предлагаешь? Неужели ты думаешь, что твой сын негодяй?
Я категорически прошу не вспоминать больше об этом разговоре о деньгах: мне стыдно, что он вылился в такую форму, в которой виноват только я.
Теперь о наших с тобой отношениях. Нет и не было, верно, сына, который бы любил тебя, то есть отца, больше, чем я. (Если не считать фантазию Достоевского в виде Долгорукого.) Мне страшно обидно за то, что наши отношения испачканы денежным вмешательством. Впредь этому не бывать – или я не люблю тебя. Договорились.
Я всю жизнь любил тебя издалека и относился к тебе как к человеку, рядом с которым я чувствовал себя полноценным.
Это не бред и не фрейдизм. Но вот в чем я тебя упрекну – не сердись за слово «упрекну» – ты всю жизнь считал меня ребенком, мальчишкой, а я втайне видел тебя другом. То, что я (во-вторых) обращался к тебе, только когда мне было нужно – это печальное недоразумение. Если бы можно было бы, я бы не отходил от тебя ни на шаг. Тогда ты не заметил бы, что я у тебя просил что-то и искал выгоды. Да у меня и в голову не пришло бы просить кого-то еще! (Чувствую какую-то натянутость в последней фразе – верно, она банальна и всегда (т. к. она традиционна) скрывает за собой неискренность. Но не верь этому ощущению, то что я тебе пишу – есть абсолютная правда.)
Ты пишешь о своей заботе обо мне, как о денежной помощи – неужели ты настолько груб, что не понимаешь, что забота – это не всегда деньги? Я тебе повторяю: если ты не поймешь, что я не допускаю (с сегодняшнего дня) в наши отношения деньги, мы поссоримся и никогда не увидимся. Я никогда не был уверен в твоем расположении ко мне, в дружеском расположении. Поэтому мне было (очень часто) неловко надоедать тебе. Я редко виделся с тобой поэтому. Поверь, что мне нужен ты, а не твои деньги, будь они прокляты!
Ты говоришь о том, что тебе осталось немного жить. Милый мой! Я понимаю, что только большая обида могла заставить коснуться тебя этой темы. Какая я сволочь! Прости, дорогой. Скажи, что мне сделать, чтобы ты прожил как можно больше? Что от меня зависит?!
Я все сделаю. Твое письмо поразило меня горечью и обидой.
Пойми, дорогой, что написано мое письмо в момент, который выбил меня из колеи. Я не помнил себя.
Представляю, как я тебя расстроил. Я очень сожалею. Очень. И беру все свои слова обратно.
Дальше: я никогда не обвинял тебя в том, что ты ушел от матери. Никогда. С чего ты взял, что мне может показаться чего-то там не так в этом отношении. Это уж ты от обиды, я понимаю.
Я еще раз извиняюсь перед тобой за свое гаденькое письмо. Я виноват и перед Татьяной Алексеевной и приношу ей самое глубокое сожаление о своем хамстве.
Да, кстати о «Короле Лире»! Не прав ты. Очень. Но не будем говорить об этом (хотя это и обидно, даже больше чем обидно): вопроса о квартире больше нет. Слишком дорого он нам обоим стоил.
Ну, я кончаю.
И все-таки, многое осталось недосказанным. Я не теряю надежду исправить это.
Милый! Прости меня, глупого. Ну почему я приношу всем только огорчения?
Целую тебя. Твой Андрей.
После того, как Андрей «оперился», окончил ВГИК, стал работать, подобных ситуаций уже не было. Отношения стали спокойными, ровными, порой даже слишком спокойными, слишком ровными. Но всегда оставались неизменными огромное уважение и любовь Андрея к отцу. Свидетельств тому много. Николай Бурляев в своем дневнике 29 марта 1969 года сделал запись о том, что Андрей читал ему «стихи Б. Пастернака, А. Ахматовой, своего отца А. Тарковского, которого боготворит вдвойне: как поэта и как отца». [37]
Подруга юности Андрея Лидия Смирнова свидетельствует, что школьником он часто посещал отца. Арсений поддерживал сына и морально, и материально. У Андрея иногда появлялись небольшие деньги, контрамарки в театры, билеты в консерваторию… Хотя, конечно, все это было слабым утешением для мальчика, подростка, юноши, тосковавшего по отцу.
Белый день
Елизаветград. 1910-е
При всей внешней несхожести детских лет отца и сына меж ними прослеживается явная внутренняя связь. Ощущение счастья в раннем-раннем детстве, а затем всю жизнь – поиски утерянного счастья (то есть ситуативная модель: рай – изгнание из рая – обретение рая через творческий катарсис). Недаром первоначально фильм «Зеркало» предполагалось назвать «Белый, белый день» – как реминисценция из стихотворения Арсения Тарковского о детстве:
Камень лежит у жасмина.
Под этим камнем клад.
Отец стоит на дорожке.
Белый-белый день.
В цвету серебристый тополь,
Центифолия, а за ней —
Вьющиеся розы,
Молочная трава.
Никогда я не был
Счастливей, чем тогда.
Никогда я не был
Счастливей, чем тогда.
Вернуться туда невозможно
И рассказать нельзя,
Как был переполнен блаженством
Этот райский сад.
Арсений Тарковский на склоне жизни размышлял:
Детей надо очень баловать. Я думаю, это главное. У детей должно быть золотое детство. У меня оно было… Может быть, поэтому я так хорошо помню свое детство – ведь главное в мире это память добра. Меня очень любили. Мне на день рождения пекли воздушный пирог… И прятали его в чулан. А я туда однажды пробрался и стал отщипывать корочку по кусочкам. Вошел папа, взял меня на руки и стал приговаривать:
– Это у нас не Арсюша, это зайчик маленький…
…Отец был очень интересный человек. Когда он был в ссылке в Сибири, он вел подробные записи о жизни в этом крае, о людях, о политике – обо всем… Я пытался опубликовать все это, но так и не удалось. В ссылке умерла первая жена отца. Потом он вернулся в Елизаветград, женился на моей матери. И, живя в одном доме, они, а потом и все мы переписывались друг с другом. Шуточные, юмористические и серьезные письма писали друг другу, издавали на даче рукописный журнал. Мама любила больше меня, а отец – старшего, Валю. Но однажды я слышал, как отец сказал маме, что да, мол, Валя и способный, и умный, и очень смелый, но гордость семьи составит вельми – я запомнил это слово – вельми талантливый Арсюшка… А мне было тогда всего шесть лет. Кто его знает, какие бывают прозрения у родителей. Они могут увидеть в детях то, чего никто на свете не видит.