Байрон поселился на берегу Женевского озера, на вилле Диодати. Вилла Диодати принадлежала когда-то гуманистическому философу. Диодати когда-то принимал у себя автора «Потерянного и возвращенного рая», Мильтона. Вилла была овеяна преданиями о старинной борьбе швейцарцев за политическую независимость и за свободу совести. Вилла Диодати была выбрана, Байроном не случайно. Четыре месяца провел Байрон на берегах Женевского озера. К этому швейцарскому периоду его жизни относится создание третьей песни «Чайльд Гарольда». Там написаны были «Шильонский узник» и драматическая поэма «Манфред», именно первые ее части; третья часть «Манфреда» была дописана уже в Венеции.
Освобожденный от связей со своей общественной средой, Байрон с особой силой почувствовал весь трагизм своего одиночества и бесцельной независимости. Он не скрывал от себя наступления того периода, который обеспечивает человеку наибольшую ответственность перед самим собою в качестве единственного контроля. Там, где человек заурядный или талант слабый, или творец случайный литературных произведений мог бы погибнуть, там Байрон, собрав в едином стремлении свои мысли, чувства и волю, сумел возвыситься до истинной высоты гения. В то время, когда толпа наемных провокаторов швыряла камни в стекла лондонского жилища Байрона, поэт читал Спинозу и занимался интереснейшими беседами с новым спутником жизни и другом — поэтом Шелли. Утоление философической жажды делало для Байрона чрезвычайно увлекательным занятие теоремами и короллариями, и схольями Бенедикта Спинозы. И то, что прекрасно и стройно приводит Спинозу к мудрому примирению с миром вещей и явлений, хотя и не приводило Байрона к таким же результатам, но восхищало его поэтическую душу чувством упоения могуществом и красотой природы, занявшей место божества. Философия детерминизма, рассматривающая мир по причинам, а не по целям, мудрое чувство ненужности бунта против мировых законов, отрицание свободы воли в человеке и тонкое наблюдение по поводу того, что сознание своей свободы также является следствием законов природы, как и реальное отсутствие этой свободы, — приводило великого гранильщика стекол и мудреца Спинозу к диаметрально противоположным стремлениям, нежели выводы Байрона из философии Спинозы. Философия Спинозы воспринималась поэтом по преимуществу как «обожествление природы». Законченный атеизм Спинозы, начисто снимающий понятие божества в каком бы то ни было религиозном смысле, не был понят ни Байроном, ни Шелли. Оба они вернули эмоциональную окраску культу природы, и если Шелли во всем — от житейских мелочей и до высочайших моментов интеллектуального созерцания — привык чувствовать себя частью вселенского целого, если Шелли вполне мирился с этой «Природой», то Байрон, поэтически переживая то, что он называл «красотою природы», слишком часто восставал против законов этой природы, ставя себя в положение «бунтующего раба» протич ее великих и грозных сил, ненужных и деспотических мучений человека — песчинки, затерянной среди беспредельных междузвездных пространств во вселенском холоде, в Заполярье мировой ночи. Отсюда — вся философия «Манфреда».
Окончательная обработка «Манфреда» была осуществлена Байроном только в Риме. «Манфред» появился в печати в июне 1817 года. И, словно по уговору, английская критика сразу начала разбор нового творения английского поэта поисками «источников», собираясь, повидимому, этим способом жестоко уязвить автора. Все сопоставления были для Байрона невыгодны. Все аналогии вместо разбора по существу указывали на то, что Байрон «не имеет ни тени поэтической самостоятельности». «Главный источник Байрона, говорит эдинбургский рецензент, — это история доктора Фауста, написанная Кристофором Марло (1564–1593)». Другие критики с не меньшим усердием доказывают, что Байрон заимствовал «Манфреда» из «Фауста» Гете. Гете как будто сам был склонен допускать влияние своей поэмы на Байрона. Великий германский поэт, переживший Байрона и задолго до появления «Чайльд Гарольда» давший миру «Вертера», писал: «Байрон взял моего „Фауста“, усвоил из него только самую ипохондрическую и странную пищу, но совершенно своеобразно использовал мотивы в соответствии со своими целями, до полного изменения мотивов. Мотивировки „Фауста“ он претворил настолько талантливо, что не могу не выразить моего восхищенного удивления перед умом Байрона».
Надо иметь в виду, что в 1816 году не было намека на вторую, наиболее философическую часть «Фауста», а когда она появилась в окончательной редакции, то Байрона уже не было в живых. Если у Байрона обнаруживается некоторое созвучие с идеями гетевского «Фауста», то Гете использовал для того же «Фауста» образ самого Байрона. Во второй части «Фауста» в пламенном образе Эвфориона, сына Фауста и Елены Троянской, Гете изобразил Байрона «юношей богоподобным, прекрасным и стремительным, сгоревшим в своем вечном под'еме к высотам».
Издание Эриха Шмидта содержит гетевский перевод «Манфреда», остававшийся неизвестным при жизни Гете. Надо сказать, что литературное родство «Манфреда» чрезвычайно велико, если взять внешнюю сторону драматической поэмы Байрона. Герои древних и средневековых легенд о магах, об искателях победы над природой, Фаусты всех национальностей: Фаусты испанские, германские, польские, появившиеся в виде пана Твардовского, русские, вроде Саввы Грудцына, клингеровский «Фауст», впервые напечатанный в Петербурге, Фауст Лессинга, — все это родственники одного и того же героя с прометеевским духом, отважного испытателя средств, отдающих вселенную ему во власть.
Байрон сам указывал на чрезвычайную легкость для любого пошловатого критика найти аналогии и родство, а потом поднять дело о плагиате. Два протеста, написанные по поводу первых двух рецензий на «Манфреда», содержат следующие фразы Байрона:
«Одни говорят, что я заимствовал „Манфреда“ из „Фауста“ Марло, другие обвиняют меня в том, что я украл „Фауста“ у Гете, но чорт бы побрал всех Фаустов английских и немецких. Я ничего ни у кого не воровал. „Фауста“ Марло я не читал вовсе, а гетевского „Фауста“ не имел возможности читать, потому что не знаю немецкого языка. Льюз, один из моих друзей, читал мне впоследствии отрывки из „Фауста“ на берегах Женевского озера вслух. Я был поражен: этим великим творением.
Повторяю, что первая часть „Фауста“ Гете не дает никаких аналогий с „Манфредом“».
Манфред — это олицетворение очень широкой концепции, это не человек, а символическое изображение того страшного крушения всех надежд, которое было пережито выходцами из XVIII столетия, начертавшими на воротах нового века лозунги «свободы, равенства и братства». Когда деятели Конвента с железной волей и гордой поступью ломали перегородки сословий, дерзко уничтожали древние меры пространства и времени, заставляли луну и солнце говорить языком нового календаря, пересаживая в альманахи названия явлений природы, цветение деревьев, созревание плодов, дожди и ливни, снег и бурю, — казалось, что наступила новая юность мира. И вдруг на протяжении немногих лет это поколение гигантов сменилось сумраком контор и прилавков, а дым бивуачных костров революционных войн сменился дымом фабричных труб. Гордый человек XVIII столетия не узнавал себя среди развалин своих идеалов, его вражда обратилась на самого себя, все его чувства вступили в противоречие, поиски господства сменились-новым рабством и, что хуже всего, надежды сменились отчаянием и безнадежностью; самое трудное было — это убежать от страшного собственного сознания. Манфред, случайно уцелевший в уединении огромного замка мира, зовет к себе на помощь олицетворение шести таинственных сил природы. Но их появление не дает ему того, что он просит, ибо разрешением своей внутренней драмы он считает забвение. И наконец, подавленный противоречиями, Манфред стремится навстречу смерти. Случайно встреченный альпийский стрелок удерживает Манфреда в ту минуту, когда он намеревается перейти границу пропасти и так уйти из жизни. Стремление вызвать былые видения также не дает Манфреду облегчения. И только видение старца, сообщившего ему о предстоящей смерти, облегчает сознание Манфреда. Перед смертью носители исторической религии проходят перед Манфредом, но ни «естественная» религия философа, ни официальная культовая речь священника не вызывают в Манфреде ничего, кроме вражды. И когда появляется дух земли, чтобы погасить огонь сознания Манфреда, он обращается к этому духу с последними словами перед смертью: «Не хочу продлить жизнь ни на мгновенье, я приобрел власть не договором с тобой, а отважным исканием испытующей научной мысли бессонными ночами и духовной силой».