Повторяю, что первая часть „Фауста“ Гете не дает никаких аналогий с „Манфредом“».
Манфред — это олицетворение очень широкой концепции, это не человек, а символическое изображение того страшного крушения всех надежд, которое было пережито выходцами из XVIII столетия, начертавшими на воротах нового века лозунги «свободы, равенства и братства». Когда деятели Конвента с железной волей и гордой поступью ломали перегородки сословий, дерзко уничтожали древние меры пространства и времени, заставляли луну и солнце говорить языком нового календаря, пересаживая в альманахи названия явлений природы, цветение деревьев, созревание плодов, дожди и ливни, снег и бурю, — казалось, что наступила новая юность мира. И вдруг на протяжении немногих лет это поколение гигантов сменилось сумраком контор и прилавков, а дым бивуачных костров революционных войн сменился дымом фабричных труб. Гордый человек XVIII столетия не узнавал себя среди развалин своих идеалов, его вражда обратилась на самого себя, все его чувства вступили в противоречие, поиски господства сменились-новым рабством и, что хуже всего, надежды сменились отчаянием и безнадежностью; самое трудное было — это убежать от страшного собственного сознания. Манфред, случайно уцелевший в уединении огромного замка мира, зовет к себе на помощь олицетворение шести таинственных сил природы. Но их появление не дает ему того, что он просит, ибо разрешением своей внутренней драмы он считает забвение. И наконец, подавленный противоречиями, Манфред стремится навстречу смерти. Случайно встреченный альпийский стрелок удерживает Манфреда в ту минуту, когда он намеревается перейти границу пропасти и так уйти из жизни. Стремление вызвать былые видения также не дает Манфреду облегчения. И только видение старца, сообщившего ему о предстоящей смерти, облегчает сознание Манфреда. Перед смертью носители исторической религии проходят перед Манфредом, но ни «естественная» религия философа, ни официальная культовая речь священника не вызывают в Манфреде ничего, кроме вражды. И когда появляется дух земли, чтобы погасить огонь сознания Манфреда, он обращается к этому духу с последними словами перед смертью: «Не хочу продлить жизнь ни на мгновенье, я приобрел власть не договором с тобой, а отважным исканием испытующей научной мысли бессонными ночами и духовной силой».
Расцвет индивидуализма в эту пору совпал, для Байрона с тяжелым внутренним кризисом. Все больше и больше замыкаясь в себе, Байрон, как болезни, переживал этот замкнутый индивидуализм. Один из крупнейших германских пессимистов — Шопенгауер, давая анализ замкнутого эгоизма, сравнивал его с крепостью, которую невозможно взять приступом логики и воздействием морали, но, говорил Шопенгауер, эта крепость «обрекает человека на вечное отсиживание; если в нее нельзя войти, то и выйти из нее невозможно». В «Манфреде» Байрон дошел до такого момента, ибо, пережив борьбу с человеческой злобой и ненавистью в Англии, он теперь, оставшись наедине с собой, весь запас неизрасходованных сил бросил на самого себя же. Внутренний мир поэта оказался все же настолько велик, что Байрон легко преодолел в себе эти моменты мизантропической ненависти, иссушающей творческие истоки его собственного гения, и вышел из собственного манфредизма обычным для себя путем — творческой переработки своего внутреннего состояния в могучие поэтические образы, и тотчас почувствовал себя освобожденным.
Некоторыми критиками ставился вопрос о влияния эсхиловского «Прометея» на создание «Манфреда». Шелли переводил Байрону греческие тексты Эсхила. Это было одним из проявлений плодотворной дружбы прекрасного переводчика платоновского «Пира». Шелли с изумительной легкостью постигал сложную отвлеченность мысли Платона, и ему легко было, могущественно владея словом, увлечь за собой Байрона на путь неустанного творческого напряжения и того горения благородной мысли, которое является наилучшей характеристикой швейцарского периода жизни обоих поэтов.
В отличие от того предка Манфреда, которого некоторые видели в шекспировском Гамлете, Байроновский герой не только чужд гамлетовского безволия, но дал людям новый образец
…Твердости души великой,
Сломить которой не могли
Все грозы неба и земли.
Шелли, не меньше чем Байрон, отдавался в эти месяцы творческому горению. Автор «Королевы Маб» и «Восстания Ислама», автор «Прометея» своеобразно откликался в своем творчестве на идеалы Великой французской революции, окрашенные новыми философско-атеистическими исканиями; но он откликался и на современные темы, когда под названием «Эдип-тиран» он дал злую сатиру на Георга IV и на Англию, а в повествовательной поэме «Юлиан и Мадоло» изобразил себя и Байрона блистательным стихом передавая горение философских бесед на вилле Диодати, превратившейся в какую-то лабораторию высших тонов человеческой мысли.
К этому короткому швейцарскому периоду относится еще одно произведение Байрона, именно «Шильонский узник». Замок Шильон находится на берегах Женевского озера. Шелли и Байрон любили посещать это место и ознакомились с историей людей, для которых Шильонский замок был превращен в тюрьму. У Руссо есть в «Новой Элоизе» примечание к восьмому письму шестой книги: «В течение шести лет в Шильоне был узником Франсуа Боннивар, настоятель церкви святого Виктора, человек доблестный, человек испытанной прямоты и твердости характера, друг свободы, хотя он был родом из Савойи, друг веротерпимости, хотя он и носил рясу». Боннивар родился в 1493 году. Не называя его имени, Байрон посвятил Боннивару, его истории, свою поэму. Много лет спустя, как бы вспоминая о времени, проведенном в Шильоне, Байрон снова возвращается к истории Боннивара и посвящает ему один из лучших своих сонетов, прямо называя героя и устанавливая связь этого имени со своей поэмой.
Швейцарский дневник Байрона, посвященный сестре, более всего указывает на истинные источники «Манфреда», и Байрон сам подчеркивает, что «величие альпийской природы было все-таки самым большим литературным источником моим». А в одном из писем этого года Байрон сообщает: «Гораздо больше, чем какой бы то ни было „Фауст“, меня побудило написать эту поэму («Манфред») зрелище вершин Штаубаха, Юнгфрау, Монблана. К этому я прибавлю кое-что другое».
Байрон был очень встревожен внезапными гонениями на сестру. Он хотел спасти ее от злобной английской сплетни и заблаговременно желал вызвать ее в Швейцарию, опасаясь за ее судьбу. Он был прав. Удар был нанесен именно в эту сторону.
К этому времени относится переписка Вальтер Скотта с Роджерсом. Оба они были неизменными друзьями Байрона и оба не на шутку были встревожены тучей, нависшей над головой поэта. Вальтер Скотт писал: «Злосчастная семейная история дала многоголовые глупости, временное торжество над одной гениальной головой, над великим умом и выдающимся талантом». Байрон не знал размеров угрожавшей ему опасности, он более, чем когда-либо, был беспечен в житейском смысле слова. Сводная сестра жены Шелли, молодая, красивая женщина Джен Клермонт, делала все, чтобы сблизиться с Байроном в Швейцарии. Ее страсть к поэту началась еще в Англии. Теперь она имела все шансы на успех. Байрон дал себя увлечь. Возник кратковременный легкомысленный союз, разрыв которого Джен очень тяжело переживала, тем более, что уже много времени спустя после от'езда из Швейцарии она узнала, что ей суждено было стать матерью. Байрон вторично стал отцом. Девочка Аллегра была его второй дочерью.