Ознакомительная версия.
– В самом деле? – спросила я. Я была одной из многих, кто уговаривал его посетить Россию после 1989 года.
Иосиф приводил много причин, почему он не поедет. В разное время и в зависимости от настроения они были разными; поэтому основываться можно только на его поступках – он не поехал в Россию, когда это стало возможно. Мне известны некоторые его доводы: одним было железное убеждение, что поездка в Советский Союз была бы формой прощения. Он не верил, что новые хозяева страны сильно отличаются от прежних, тех, кто не выпускал его родителей. Самому ему отъезд дался чересчур тяжело, и трудно поверить, что вернуться можно так, словно это тебе ничего не стоило. Нам, американцам, потомкам эмигрантов, это было знакомо: иногда ты любишь свою страну, а она тебя в ответ не любит. Утрата становится частью нового тебя.
Не этот ли поэт написал о России: “Там, думал, и умру – от скуки, от испуга”? Если отъезд – это способ переменить судьбу, то что означало бы возвращение?
Темы Бродского и Набокова переплелись в Петербурге, местами комически. На другой день после приема в консульстве Ольга Воронина, молодая женщина, связанная с музеем Набокова, привела меня на радиостанцию для интервью – чтобы оповестить о моей вечерней лекции в музее, посвященной Набокову.
Обстановка на радиостанции была привычно бедная: старая засаленная кушетка, кофе, не пригодный для питья, и симпатичные люди. Ведущая, Наташа, начала литературный час с викторины – призом будет альбом репродукций. Слушателям дали подсказку: “Кто в пятнадцать лет бросил школу, а потом удостоился Нобелевской премии?”
Мы сделали интервью о Набокове, после чего настало время для вопросов радиослушателей. Интервью было не об Иосифе, но он их очень интересовал, поскольку было упомянуто о нашей с ним дружбе.
– Это правда, что Набоков купил Бродскому джинсы? – спросил первый звонивший, дабы отделить наконец факты от вымыслов.
– Нет, – ответила я, – Набоков послал нам деньги, а мы купили джинсы.
Следующий был настроен враждебно, он желал знать, правда ли, что Бродский получил премию благодаря связям.
– Ну, связи есть у многих, – сказала я, – но не все получают Нобелевскую премию.
В тот вечер я выступала в музее Набокова, разместившемся в бывшей квартире семьи на Морской. В ней я тоже никогда не бывала. Вспоминая “Другие берега”, странно было бродить по эмоциональной недвижимости Набокова. В тот период музей испытывал финансовые трудности, помещение было несколько запущенное, и все же комнаты красивы. Это был мир, совсем не похожий на маленькую комнату Ахматовой в Фонтанном доме и на конуру Иосифа в доме Мурузи. Но общим у этих трех мест было их расположение в центре – хорошие адреса и под царским, и под советским небом.
Рассказывая о своих впечатлениях от Набокова, я заметила, что один человек сидит полуотвернувшись, как будто в немой ярости. Когда настало время вопросов, он разразился тирадой против Набокова из-за того, что тот высмеял Чернышевского в “Даре”. Это был совершенно персонаж из Достоевского, и я поняла, что его оскорбляет элитарное высокомерие Набокова, видимое отсутствие сочувствия к простому человеку.
– Трудно ожидать от Набокова, – сказала я, – чтобы ему нравился человек, считающий, подобно Чернышевскому, что сапоги значат больше культуры[10].
После этого человек из подполья возмущенно вышел. Сам Набоков понял бы его: человеку хотелось, чтобы Чернышевского любили так же, как он. И Иосиф, любивший Достоевского, понял бы человека, так близко к сердцу принимающего литературную обиду.
Имя Бродского снова возникло этим вечером, и я стала думать, что он действительно знал всех в Ленинграде – или же все знали его. На лекцию пришел Яша Багров, друг наших добрых друзей в Калифорнии, Лены и Игоря Дзялошинских. Яша повез нас в свою квартиру на Выборгской стороне. Поездка на леваке должна была бы отнять минут двадцать, но мы угодили в таинственную пробку и провели два часа за беспорядочной русской беседой, какой не могло бы быть при советской власти, когда не знаешь, кому докладывает водитель.
Яша, полуслепой и очень проницательный, знал Иосифа – Иосиф перед отъездом несколько раз консультировался у него по поводу сердца. Он вспомнил, что Иосиф был невероятно взволнован перспективой отъезда.
А некоторые друзья здесь хотят видеть в нем жертву, трагического изгнанника, сказала я.
Кое-кто из этих друзей – скорее государственные люди, чем литературные, – ответил Яша. До меня стало доходить, что Иосифа могут использовать в разворачивающемся большом патриотическом проекте. Это слово застряло у меня в голове; может быть, Яшино замечание вскользь подтолкнуло меня спустя годы к написанию этих мемуаров.
Когда мы подъехали к Яшиному дому, было темно, и он попросил нас внимательно оглядеться, прежде чем выйдем из машины. Он заплатил шоферу, чтобы тот дождался нас и отвез обратно. Так спокойнее, сказал он.
Путинская приборка еще не дошла до этого района, в прошлом населенного среднезажиточной публикой. Здание выглядело обветшалым, перил на лестнице не было, во мраке как будто таилась угроза. Зато в квартире царили тепло и русский семейный уют. Вспомнилась эта неизменная черта моей российской жизни – когда входишь из недружелюбного, неприветливого города, с официального холода в живое людское тепло.
Когда настало время уходить, Яша посигналил фонарем водителю – убедиться, что никто не околачивается на стоянке. Я вспомнила Москву 1991 года, когда старухи продавали фамильное серебро, чтобы накормить своих кошек, посмотрела на безлюдную улицу, не увидела ничего необычного, но почему-то почувствовала угрозу. Это был постсоветский мир, которого ни Набоков, ни Бродский не знали.
Музей Набокова и музей Ахматовой мне понравились, я была рада, что и таким способом сохраняют память об этих великих писателях. Почему же тогда меня огорчала идея музея Бродского? Позже мне пришло в голову, что можно огорчаться и не понимать почему, пока какая-то встряска не откроет тебе глаза – почему отвращает сама мысль о музее друга. В Америке есть марка с Бродским, есть аэрофлотовский самолет с его именем. Я не хочу, чтобы был музей Иосифа, не хочу видеть его на марке, видеть его имя на фюзеляже: все это означает, что он мертв, мертв, мертв – а более живого человека не было на свете.
Я протестую: магнетического и трудного человека из плоти и крови пожирает памятник – чудовищный процесс, учитывая, сколько в нем было жизни.
Иосиф Бродский был самым лучшим из людей и самым худшим. Он не был образцом справедливости и терпимости. Он мог быть таким милым, что через день начинаешь о нем скучать; мог быть таким высокомерным и противным, что хотелось, чтобы под ним разверзлась клоака и унесла его. Он был личностью.
Ознакомительная версия.