Но пятый пленник, попавшийся из-за дерзкой самоуверенности, еще раз показал, что он человек незаурядный.
Как шериф в ковбойских фильмах, всегда стреляющий на одну десятую секунды раньше бандита, — он, стоя у парапета, за десятую секунды до роковой пули рывком перебросился назад в незамерзшую из-за течения реку и поплыл к недалеким густым камышам. «Козаки», сначала решившие, что все пятеро — мертвые и полумертвые — пошли под лед, взволновались только, когда увидели, что пятый уже почти подплывает к камышам, и открыли по нему беспорядочную стрельбу. Пули градом ерошили воду, буравили прибрежный ледок, а беглец тем временем вошел в камыши и скрылся.
Так как ни лодки, ни бревна, способного держать на воде человека, нигде не было, дав на всякий случай несколько залпов по камышам, «козаки» после краткого митинга решили, не задерживаясь, продолжать свой боевой путь, тем более, что беглец в мокрой одежде на морозе, даже если ушел от пули — едва ли далеко ушел. (Что похоже на правду: больше о нем никто никогда не слыхал.)
После этого трагического прелюда петлюровцы повели себя весьма скромно. Они знали, что в так называемой городской элите господствовали пророссийские, а в окрестных селах, в крестьянстве — скорей пробольшевистские настроения, и не нажимали на «самостийников», в смысле кузькиной матери по отношению к прочим. Не трогали даже явно «ворожьих до уряду» (не сочувствующих строю), если только они сами не лезли на рожон. Хотя, при случае, ставили точки над своей «самостатностью», но редко и умеренно. На многое им приходилось поневоле закрывать глаза. Хотя бы на то, что школьных учебников на «мови» не было и преподавать приходилось по старой российской программе. В частности, поскольку мне дорогу в университет перерезал фронт, — я стал народным учителем и работал над русификацией подрастающих поколений: к величайшему удовольствию и детей, и родителей делал постановки в лицах крыловских басен, после которых, когда дети расходились, начинались танцы и самогон для взрослых. Прожив три года в Петербурге, я почти утратил хохлацкий акцент и передавал опыт своим питомцам, так что лисица и ворона, осел и соловей, кукушка и петух изъяснялись у меня на настоящем российском «имперском» языке.
В общем, как власть, петлюровцы были одними из самых терпимых. Может быть, поэтому, несмотря на невеселые вести с фронта (а может быть, благодаря им), в эту зиму в городе веселились немало, причем с обеих сторон «баррикады». Терпимость в этом смысле превышала всякое современное понятие о ней. Когда Степочка Мелнык, адъютант коменданта, прапорщик военного времени из народных учителей, парень мирный и безответственный, весьма тянувшийся к нашей бесшабашной студенческой «российской» банде, — с другой стороны улицы (то есть во всеуслышание) кричал нам: «Хлопци! Приходьте завтра в нашу «Просвиту»! Буде что та закусыты, будуть таньцы и дуже гарны дивчата!» — мы так же громогласно ему отвечали: «Ты опупел, Степочка! Не дождешь, чтоб мы в твою «Просвиту» пришли!»
Степочка безнадежно махал рукой — неисправимые сукины дети, дескать, — и шел своей дорогой.
Между тем подошла весна, та удивительная украинская весна, которая соединяет в себе все прелести и севера, и юга, подходит без нахрапа: не разворачивает пробуждение природы с базарной торопливостью, но все же каждый этап украшает щедро и богато. И вот, наконец, наступает ее великий праздник: сам воздух как будто меняет химический состав, он снова преисполнен первородным озоном и хочется его вдыхать медленными глотками, дегустируя, как дорогое вино. Крепко пахнет молодая листва, на золотых от лютиков лугах широкие белые полосы ветреницы и пухлые сережки на вербе, и по вечерам в зеленеющих уже болотах гремят миллиардные лягушечьи капеллы, а в садах то и дело лопаются звонко, словно струны арфы, когда майские жуки, ударяясь о дерево или стену, внезапно прерывают гулкий свой полет, порой под аккомпанемент глухой виолончели самого гигантского из наших насекомых жука-оленя.
Но в этот год и весна не могла как следует пробиться в мир человеческий сквозь беспокойство и томительное ожидание безрадостной неизвестности. Газет не было, но знаменитая «пантофлева» почта все приближала и приближала к нашим пределам самые кошмарные слухи, которые, словно перекати-поле, носились по встревоженной области… Хоть крестьяне и продолжали говорить «нехай гирше, абы инше»… но им даже и не снилось, до чего то, что может быть — бывает хуже того, что есть.
Наконец, стало известно, что ближайший, в тридцати километрах, городок занят большевиками. Положение осложнялось еще тем, что почти на все тридцать километров тянулся казенный сосновый бор, настоящая корабельная роща, к которому примыкало предместье, где я жил. Каждый вечер в лес отправлялась конная разведка и вполне благополучно возвращалась обратно. Большевики, как видно, не торопились. В день какого-то специального, может быть, войскового праздника в Соборе происходило торжественное богослужение, после которого должен был состояться парад. Мой батюшка, уже отслуживший положенный ему молебен, псаломщик, веселый и острый на язык хохол, и я стояли в садике нашего дома и, разговаривая, глядели, как между деревьями сада на высокой горке золотыми куполами рядом с остатками замковых башен блистает собор — бывшая замковая церковь князей Острожских (в которой даже хранилась знаменитая Библия). Как только в соборе зазвонили колокола, что значило близкое начало обещанного на его площади войскового парада, — из-за леса сзади нас ухнул пушечный выстрел, за ним второй и третий. На соборной горке за парапетом ограды показались фигурки, и оттуда затрещал пулемет, который, кстати, почти сейчас же смолк, и фигурки как ветром сдуло. На нашей улице, продолжающей мосты, с бешеным грохотом проскакал к лесу взвод «козакив» — и через некоторое время пронеслись обратно почти одни лошади, причем одна на трех ногах. Под забором на другой стороне улицы вроде мирно отдыхающих обывателей присело трое украинских солдат. Очевидно, они решили сдаться в плен, но… На мостовой, по направлению из леса, показалась пешая группа неизвестных чинов и родов оружия, без шапок, без гимнастерок, без сапог, которую голыми шашками подгоняли по чем попадя всадники с дикими чубами и красными бантами, и почти каждый со скорострельным ружьем-пулеметом, висящим на шее. Заметив сидящих троих солдат, двое отделились от группы. Сидящие встали, отвечая на вопросы и за спиной их упали упиравшиеся о забор винтовки. Несчастных, очевидно, приняв за засаду (из-за спрятанных за спиной винтовок), обратили в груду кровавого мяса и тряпок…