Дело было летом. Но одна из слушательниц пришла на концерт в шубе. Под шубой у нее было голое тело. Удивленным очевидцам дама объясняла, что ее муж опасается, как бы дама не свинтила от него к кому-нибудь из стихотворцев, и поэтому запер одежду на ключ, но она, остроумная, нашла-таки выход.
В другой раз, тоже на Невском, в Доме книги должен был выступать вполне официальный поэт Павел Антокольский. В магазине собралась невиданная толпа. Желающие послушать стихи блокировали движение по Невскому и скандировали: «Сти!-Хи! Да!-Ешь! Сти!-Хи!»
Пожилой Антокольский влез на стул и начал читать. Но толпа орала:
– Рейна! Мы хотим слушать Рейна!
В результате 20-летнего Рейна подняли на плечи, и он начал читать потеющим от восторга фанатам о «девственницах с клеймом на ягодице». Толпа была в экстазе.
И Рейн, и Найман, и Бобышев сами называли себя поэтами. Хотя стихи каждый из них начал писать буквально вчера и написать успел буквально несколько штук. Да и те стихи, что уже имелись, опубликовать никто из них, разумеется, не успел.
Бобышев все написанное отдал перепечатать машинистке, а потом послал в газету. И получил ответ от редактора с фамилией Аптекман, мол, дрянь у вас, а не стишки. Выяснилось, что машинистка допустила обидную опечатку во фразе «Пусть вы придумали совсем по-европейски»: последнее слово она напечатала «по-еврейски».
Тогда Бобышев придумал себе женский псевдоним Инна Вольтова, написал с дюжину стихотворений и мистифицировал приятелей. Рассказывал о девушке, которая работает продавщицей в универмаге «ДЛТ», жутко стесняется публики и просит его быть ее литературным агентом. От имени Инны он послал стихи в журнал «Юность». Ответ был очень благожелательный. Только редактор просил прислать фотографию и телефон. Пришлось отвечать в том плане, что, решившись на подпольный аборт у бабки-повитухи, гражданка Вольтова скончалась прямо на операционном столе.
Впрочем, сама идея понравилась. На подходе были стихи, написанные старушкой-пенсионеркой, глухонемым и все в таком роде.
Найман же публиковаться даже и не пробовал. Начинал он с этаких сюрреалистических сюжетиков. Типа родился у мужчины урод: человеческий только рот. А манекен-женщина в витрине забеременела от магазинного вора. Короче, урод – это вроде как новый Адам, а уродка-манекен – Ева. А все мы являемся их потомками. Такое вот произведение.
Почитать написанное на поэтических вечерах удавалось приятелям нечасто. Но слава о троице потихоньку ползла по городу. Пришел момент, когда ребятам было передано: такого-то числа их готова принять легендарная Анна Андреевна Ахматова. Одеться поприличнее, прийти в точно назначенный час, лишних вопросов не задавать, прочесть каждый из троицы может по два стиха, а если будет позволено, то, может быть, по три.
Почитать самой Ахматовой – для молодых людей это было как для средневекового католика поцеловать руку римскому папе. Как-то даже не верилось, что такое возможно. Что в их Ленинграде 1950-х все еще живет та самая Ахматова, которой когда-то приписывали роман с Александром Блоком. Мужем которой был Гумилев.
Город, в котором они жили, давно уже не был тем Петербургом, где когда-то жили великие поэты. Это был насквозь советский, застроенный блочными пятиэтажками мегаполис, где в коммуналках центра пахло подгорелой едой, а на окраине тебя запросто могли пырнуть заточенным напильником. Но сами поэты никуда не делись. Нужно было только хорошенько приглядеться, покрутить по сторонам головой – и обнаруживалось вдруг, что в Ленинграде по-прежнему живут все те, о ком ты читал в старых книжках еще с «ятями» и «ерами» на конце слов.
Затевая ремонт в своих квартирах, жители города срывали со стен обои и иногда обнаруживали под обоями газеты с портретами государя императора. Точно такую же операцию можно было произвести и с ленинградской культурой: поскреби ей бок – и на солнце заблестит скрытая до поры до времени позолота. Кто-то из героев петербургских легенд умер, кто-то уехал за границу, но тех, кто остался, тоже хватало. В хрущевском Ленинграде жила не только Ахматова, но и ее дореволюционная подружка Паллада Богданова-Бельская. Та, которая переспала со всем Серебряным веком, получила теперь небольшую квартирку на окраинном проспекте Ветеранов и перечитывала там иногда дореволюционные заметки о застрелившихся из-за нее аристократах.
Это был очень веселый спорт: отыскать себе гуру из того, навсегда похороненного, мира и потом месяцами напролет расспрашивать его, учиться у него, стараться вести себя так, как вели в его времена. За каждой из компаний талантливой ленинградской молодежи стоял какой-нибудь интересный старичок. Первые русские рок-н-ролльщики Алексей Хвостенко, он же Хвост, и Анри Волхонский, он же просто Анри, каждую субботу ездили навестить поэта Ивана Лихачева, некогда входившего в круг Михаила Кузмина. Юные художники, типа легендарного Тимура Новикова, общались с возлюбленными Малевича и Ларинова. Говорят, даже первая заметная гей-тусовка в Ленинграде сложилась вокруг жеманников, которые еще помнили, как это делалось при прежнем режиме.
В общем, в назначенный день трое приятелей-поэтов отправились к Ахматовой на поклон.
Она была грандиозна, неприступна, далека от всего, что рядом, безмолвна и неподвижна. Первое впечатление было, что она выше меня. Потом оказалось, что одного со мной роста, может быть чуть пониже. Держалась очень прямо. Голову как бы несла. Шла медленно и, даже двигаясь, была похожа на скульптуру.
Женщина, впустившая меня в квартиру, внесла и поставила перед Ахматовой блюдечко, на котором лежала одинокая морковка, неаккуратно очищенная и уже немного подсохшая. Для меня в этой морковке выразилось в ту минуту ее бесконечное равнодушие к еде и к быту. В ней сосредоточилась вся ее неухоженность, вся ее бедность. А бедность была такой, что сейчас даже трудно представить. Когда в 1964 году Ахматова поехала в Италию получать литературную премию, приличные носильные вещи ей пришлось брать взаймы. По возвращении я, помню, отнес шерстяной свалявшийся шарф вдове Алексея Толстого.
Так о своей первой встрече с Ахматовой писал поэт Анатолий Найман. К тому времени, когда он познакомился с Анной Андреевной, той было уже за семьдесят. Тоненькая, подвижная, удивительно гибкая в молодости, она располнела и редко теперь выходила из дому. Ей нужен был кто-то, кто заботился бы о ней, да только таких людей вокруг поэтессы не нашлось.
Отношений с сыном она не поддерживала. Ну или он с ней не поддерживал. После того как Лев последний раз вернулся с зоны, они только и делали, что ругались, а потом просто перестали общаться. Кроме всего прочего, Льва Николаевича здорово раздражало, что вокруг матери сложилась компания, в которой не было ни единого русского – сплошь евреи. Поэтому теперь Ахматова жила с дочерью своего последнего мужа Пунина, а иногда в Москве у своих приятелей Ардовых.