— Настоящие патриоты стреляются! — сухо отозвался полковник… То есть получалось — брат твой — враг твой, ибо не настоящий патриот… Впрочем, если ты горой стоишь за своего брата-непатриота, то, выходит, сам-то ты кто?
— Однако если пишут совсем незнакомые люди и рассказывают, как мой брат партизанил и как он под видом немца добывал важные разведданные… — не отступал я.
— Это все еще надо доказать! — был ответ. — Проверить-перепроверить! Займемся!
Разговор, что называется, не получился… Михаилу «влепили» пять лет. Из них целых три года он отсидел в одиночке, в лефортовской камере.
Чего же от него требовали? Подписать предъявленные обвинения в измене Родине. Таскали на допросы, пытались поймать, запутать… и опять: «Подпиши!»
— Нет! Не подпишу!
— Ах, так! Иди в одиночку! Вызову через год! Шел, куда сказали. Через год:
— Подпишешь?
— Что Родину не люблю и предал ее?
— Да.
— Не подпишу!
Он другое писал в той одиночке, в своей голове:
Может быть, не следует,
Может быть, не надо бы
Вспоминать смоленские
Каменные надолбы.
Только эти надолбы,
Из земли торчащие,
Были как заступники,
В дым войны смотрящие.
Только эти надолбы
Грудью твердокаменной
Защищали Родину
От брони и пламени
И почти два месяца
Сдерживали ворога…
За Смоленск захватчики
Заплатили дорого!
Я сдался не сразу, нет, пошел «в бой» за Мишу к председателю Военной коллегии генералу Чепцову:
— За что ему дали пять лет? Он же не совершил никаких преступлений против Родины!
Ответ:
— Он надевал на себя форму офицера СС. Он не должен был этого делать.
Идиоты! Но я опять пытался убеждать:
— Так ведь он убил этого офицера! И эта форма служила ему камуфляжем! Он же руководил партизанской группой!
— Сергей Владимирович, — мягко, сердечно так, по-отечески произнес генерал. — Ему дали не «целых» пять лет, а «только» пять лет. В наше время это не срок, дорогой поэт, в наше время за измену Родине дают двадцать — двадцать пять лет, а то… и высшую меру.
Слава богу, после Лефортова Михаила отправили не в края не столь отдаленные, а в лагерь под Рязанью.
Не скрою, мой приезд в этот лагерь — с орденами Ленина, Красной Звезды, со значками лауреата Сталинской премии на пиджаке… со славой одного из авторов гимна — произвел определенное впечатление на лагерное начальство.
Я не узнал Мишу в первое мгновение… Он был в такой заношенной робе… Он так глядел на меня… Мы крепко обнялись и поцеловались… И остались одни, и он долго-долго рассказывал мне, как и что произошло с ним за многие-многие месяцы войны. А я смотрел на его голые руки, торчащие из коротких рукавов, на впалые, давно не бритые щеки, на разбитые ботинки… А он меня утешал:
— Я-то еще что! Здесь у многих даже ботинок нет, кто в чем, иногда и босые… по замерзшей земле… А чтобы хоть как-то спастись от голода — выкапываем из-под снега картошку… мелкая, промерзшая… но есть можно…
И после лагеря брату моему не разрешили вернуться в Москву. Он стал жить в Рязани, снимал комнату. Я навещал его, помогал… Потом, уже после смерти Сталина, Военная коллегия Верховного суда СССР пересмотрит дела осужденных и «за отсутствием состава преступления» снимет с Михаила все обвинения. Более того, он будет награжден орденом Славы.
13 июня 1968 года ему придет такое письмо от Елизаветы Голуб со станции Долинская:
«…Ушли Вы тогда провожать немца. Родные легли спать, я с опаской жду Вашего возвращения, читаю книгу… Вы вернулись и встали у меня за спиной. Боже! Что делать? Немец ведь, от него всего можно ожидать. Ночь. Все спят „Почему вы считаете, что в Германии текстильная промышленность хуже развита, чем в Советском Союзе?“ — вдруг произнесли Вы по-русски, и я вспомнила какие-то слова насчет текстильной промышленности, когда ругалась с отчимом. Мысли несутся вихрем. Он все знает… Все понимает… Станет известно, что я сбежала из вагона, когда меня увозили в Германию, что ровно год живу в Долинской без учета на бирже труда. Станет известно, что вторично вырвалась из немецких когтей, обманув врачей на медкомиссии… Смотрю в книгу, а буквы сливаются, боюсь поднять голову. Но, собрав всю волю, ответила вопросом на вопрос:
„Кто вы? Откуда вы знаете русский язык? Где учили его?“ — „Угадайте“.
И в этом русском слове, произнесенном Вами, мне вдруг почудилось что-то веселое, задорное, детское… Какая это удивительная была ночь! Мы разговорились. Долго беседовали. Вы вспоминали школьные годы, братьев, маму. Помнится, говорили, что в детстве жили в Пятигорске. Болел отец. Вам приходилось носить ему из аптеки кислородные подушки. Говорили о немецком языке. „Язык врага надо знать — это наше оружие!“ Когда я уходила спать, то оставила на столе безобидную записку, надеясь, что заметите ее утром. Но утром Вас в доме уже не было, а я с чердака в щель все смотрела: „Может, уже уехали…“ Днем, видимо разыскивая меня, Вы по лестнице забрались на чердак и уселись рядом.
„Прочли мою записку?“ — „Да“. — „Так кто же вы? Знаю, что москвич, а дальше?“ — „Я скоро должен ехать. Соберите всех к столу. Я должен вам кое-что рассказать“. Это звучало как приказ. И мы спустились вниз. „Славка! — сказала я братишке, что прятался на чердаке. — Ты слышал, что он сказал? Что будем делать?“ — „Надо всех созвать“.
Мы вытащили из ямы Якова Фомича (он потом погиб под Яссами). Вся семья собралась за столом, и Вы сидели рядом со всеми. Вы говорили, что немцы повсюду отступают, советовали, как нам быть, в нашей тесной хате Вы провозгласили тосты за освобождение, за победу, за счастливое возвращение наших войск… В это время с улицы донесся сигнал машины.
„Это за мной, — сказали Вы. — Верьте в нашу победу!“ — были Ваши последние слова.
Опомнившись, я посмотрела в окно. Вы на ходу цеплялись за грузовую машину. Рыжий немец, смеясь, втаскивал Вас за руки в кузов. Машина повернула за угол и увезла Вас навсегда…
Теперь я буду знать, что Николай Соколов — это тот самый „немец“, которого мало знала, но которому поверила…
Посылаю Вам свою фотокарточку, так как у меня другой нет, посылаю старую. На этом фото только семь лет отделяют меня от встречи с Вами.
Оставайтесь живы, здоровы. Желаю Вам больших успехов в труде и личной жизни.
С уважением
Елизавета Голуб».Девушкой юной была Елизавета. А моему брату Михаилу еще не исполнилось и двадцати… И он столько уже знал про войну. И столько еще ему предстояло узнать и про войну и про жизнь…