Ознакомительная версия.
Рыбалка настраивала Антона на лирический лад — поэтичность рассказа «Налим» основана исключительно на его пристрастии посидеть с удочкой на утренней зорьке. Благотворным оказалось для Антона и время, проведенное с Левитаном, — после совместных прогулок с ружьем, удочкой или мольбертом пейзаж, увиденный глазами художника, приобрел особую притягательную силу и в рассказах Чехова. Общение с Киселевыми тоже обогащало его: они делились с ним забавными историями из жизни людей искусства, а Мария Владимировна зачитывала вслух выдержки из французских журналов и романов — все это давало материал для «Осколков». Алексей Сергеевич, послушный муж своей жены, оживлялся в разудалой компании Левитана («Левиафана»), Антона и Коли. Двадцатого сентября Киселев писал Антону: «Благодарю Вас, дорогой Антон Павлович, за точное исполнение комиссии и за присылку точного изображения Ваших побочных детей, которых сходство с Вами громадное. Сейчас же снес карточку Дуняше (скотнице) и показал ей, на что Вы способны и что ее ждет впереди, быв от Вас беременной и оставленной Вами на произвол судьбы».
Спустя три месяца, в январе 1886 года, Киселев жаловался: «Разница между нашими письмами и Вашими, дорогой Антон Павлович, та, что Вы мои можете смело читать барышням, а я Ваши должен по прочтении бросать в камин, чтобы не попадались на глаза — жене»[93].
В начале июня доктор Архангельский оставил Антона за главного в чикинской больнице, и тому пришлось делать вскрытие умершего крестьянина. В середине лета спокойная жизнь была нарушена чеховскими неуемными подопечными. Снова исчез Коля. Лейкин докладывал Антону: «На днях был у меня на даче Ваш брат Николай Павлович вместе с Александром Павловичем. Очень просил тем для рисунков. <…> Хороший художник, но журнального дела с ним вести нельзя, ибо в слове своем не тверд»[94]. Неделю спустя Коля опять появился у Лейкина в Петербурге; был навеселе и, взяв темы для рисунков и 32 рубля аванса, снова пропал. Двадцатого июля его видели в Москве, в редакции «Будильника». После этого он никому не показывался на глаза до середины октября. В середине июня покинул Бабкино и Левитан; он слег в Москве с «катаральной лихорадкой» — так он называл свой туберкулез. Антону он оставил охотничью собаку Весту и два рубля за постой. Вместе с Колей Левитан подрядился расписывать оперные декорации. Они неплохо дополняли друг друга: экспансивный трудоголик Левитан, с неохотой изображавший человеческие фигуры, и шалопай Коля, недолюбливавший пейзажи. Левитана, как и Колю, за город больше не тянуло, и он оправдывался перед Антоном: «Ехать теперь в деревню бессмысленно: это отравить себя — Москва покажется в тысячу раз гаже, чем теперь, а я уже немного привык к ней. <…> В Москве я пробуду еще недели полторы или две, если выдержу, конечно, а я в этом сомневаюсь; но, во всяком случае, я скоро увижу бабкинских милых жителей и, между прочим, Вашу гнусную физиономию».
В Бабкине стояла жара; у Антона снова шла горлом кровь. Тем не менее в середине июля он поехал в Москву попрощаться с Александром, который, получив должность секретаря в новороссийской таможне, направлялся туда из Петербурга вместе с Анной, маленьким Колей и собакой. С ними ехал и Ваня, чтобы в дальней поездке помочь Александру ухаживать за его болезненной женой. Александр и Антон расставались более чем на год.
Несмотря на бесконечные помехи, Антон снова ощутил на себе чудодействие Бабкина: в Петербург был отправлен рассказ «Егерь». Короткий и незамысловатый, он был написан как эпитафия Тургеневу, чьи писательские приемы наследовал Антон, однако многим в нем он был обязан схватчивому взгляду Левитана и красоте бабкинских пейзажей. Отношения между героями предвосхищают коллизии поздних чеховских рассказов о любви. Типичная чеховская пара — апатичный мужчина и разочаровавшаяся в нем женщина не могут найти общего языка, в то время как окружающая их природа живет своей собственной жизнью. «Егерь» был опубликован в «Петербургской газете» 18 июля и сочувственно встречен столичной публикой.
Глава 15 (август 1885 — январь 1886) Притяжение Петербурга
Осенью Антона вновь закружила суматошная городская жизнь. Не заставили себя ждать и барышни. Среди Машиных подруг выделялась вспыльчивая Дуня Эфрос. В Москве, где отношение властей к евреям было крайне враждебным, она принципиально не желала русифицировать свое еврейское имя, Реве-Хаве. Впрочем, в то время у Антона амурных увлечений было предостаточно — и его бывшая домохозяйка госпожа Голуб, и домохозяйка его друзей, баронесса Аглаида Шеппинг, и, как поговаривали, Бланш, барышня из сада Эрмитаж. Его более серьезная привязанность, тридцатилетняя Наталья Гольден, еще весной переехала из Москвы в Петербург, откуда она прислала игривое прощальное послание:
«Подлюга Антошеву, насилу-то я дождалась давно желанного письма. Чувствую, что живется Вам весело-вольготно на Москве, и рада, и завидно. Слышала я, что Вы имели намерение побывать в Питере. Но! Но! сознайся. Вас удержала м-м Голубь? Эта лошадинообразная дама? <…> Замуж я еще не вышла, но, вероятно, скоро выйду и прошу Вас к себе на свадьбу. Если желаете, то можете взять с собой свою графиню Шеппинг, только Вам придется захватить свой матрац на пружинах, ибо здесь нет таких ужасных размеров женщин, а потому Вам с ней не на чем будет заниматься. Так как Вы уже превратились совершенно в беспутного человека (с моим отъездом), то едва ли Вы обойдетесь без —. Я же не могу больше принадлежать Вам, так как нашла себе подходящего тигрика. Сегодня у вас бал, воображаю, как Вы отчаянно кокетничаете с Эфрос и Юношевой. Чья возьмет, это интересно! Правда ли, что у Эфрос нос увеличился на 2 дюйма, это ужасно жаль, она будет целовать Вас и какие у Вас будут дети, все это меня ужасно беспокоит. Слышала также, что Юношева пополнела в грудях, опять неприятность! Как она будет носиться в очаровательном вальсе особенно с таким страстным южанином, как Дмитрий Михайлович (sic!) Савельев, я боюсь за него. Судя по его письму, с ним творится что-то недоброе. Антошеву, если сами Вы окончательно погибли в нравственном отношении, то не губите Ваших товарищей, да еще женатых. Негодяй! Не советую Вам жениться, Вы еще очень молоды, Вы, так сказать, дитя, да и невесты нет подходящей <…> Я рада, что Вы иногда вспоминаете мою особу, хотя и не думаю, чтобы это случалось с Вами часто. Вы пишете мне ерунду, а главное, что меня интересует (больше всего), Ваше здоровье, об этом ни слова. У Вас две болезни, влюбчивость и кровохарканье, первая не опасна, о второй прошу сообщать самым подробным образом, иначе я не буду вести с Вами переписку. Надеюсь, что это возможно. Итак, Антошеву, хотя Вы не забыли скелетика, но я верю, если приедете в Питер, то не забыл, если нет, то забыл. <…>Жду от Вас письма по возможности скоро. Пишите по магазинному адресу и заказным, я буду присылать марки, а то боюсь, что пропадать будут. Прощайте, Антошеву. Ваша Наташа. Рада, что медицина улыбается, авось меньше будете писать и будете здоровее»[95].
Наталья была не единственной женщиной, кто посылал Антону марки для ответного письма, но ни одно из них не сохранилось. Между тем Дуня Эфрос могла занимать освободившееся место — Чехова с Петербургом связывали исключительно литературные дела.
Антону пришлось просидеть в Бабкине все лето — «Петербургская газета» задерживала гонорары, а с Киселевыми жить было дешевле. Когда Чеховы вернулись в Москву, им пришлось съехать из просторной, удобной и недорогой квартиры. Одиннадцатого октября, дождавшись, когда в новой квартире высохнут покрашенные полы, Чеховы перебрались на Большую Якиманку в дом госпожи Лебедевой. Прожив на одном месте пять лет — самый долгий срок в жизни Антона, — Чеховы вновь превратились в кочевников. Новая квартира была небольшой (и слишком тесной для званых вечеров), но гораздо более дешевой (40 рублей в месяц), к тому же от нее было ближе к гавриловскому амбару. На дверь прибили медную табличку «Доктор А. П. Чехов», и здесь Антона можно было застать в любой день недели, кроме вторника, четверга (во второй половине дня) и субботы. Спустя месяц Антон жаловался Лейкину: «Новая квартира оказалась дрянью: сыро и холодно. Если не уйду из нее, то, наверное, в моей груди разыграется прошлогодний вопль: кашель и кровохарканье. <…>Жить семейно ужасно скверно». Случалось, что Чеховы не могли найти денег на дрова — «Петербургская газета» месяцами не платила Антону. Он снова начал давать рассказы в «Будильник» и за гонораром являлся в редакцию лично.
По мере уменьшения чеховской семьи ссоры в ней возникали реже. Миша, поступивший в университет на юридический факультет, получил от Павла Егоровича 15 августа, в Машины именины, последнюю распеканцию: «В Москве вместо образованного, столько учившегося в Гимназии, ты вышел невежею, характер у тебя в Москве вместо скромного вышел нетерпеливый и грубый, для чего же Вас образовывать?»[96] Несколькими строками ниже он сменил гнев на милость и, поздравляя Машу с днем ангела, приложил к письму пятирублевую бумажку. Павел Егорович возобновил переписку и с Александром. Вернувшийся из Новороссийска Ваня представил отцу полный доклад о поездке. Александр, тронутый тем, что получил отцовское прощение, прислал приветливое письмо, подробно изложив столь дорогие для сердца родителя сведения о ценах на продукты и о церковных службах в Новороссийске. Приписку к письму отважилась сделать и Анна: «Спешу воспользоваться данным мне Вами позволением написать Вам несколько строк о нашем житье. <…> Саша водки не пьет и по Вашему совету пьет вино, по немного. Приезжайте к нам на будущее лето, непременно приезжайте, к тому времени, Бог даст, мы совершенно устроимся и примем Вас, как следует принять дорогого гостя»[97]. Однако письма Александра братьям были не столь умильны. Зазывая Ваню в Новороссийск поискать там учительское место или же самому открыть училище, он самыми черными красками рисует картину своего житья-бытья. Не вылезая из долгов, в Новороссийске он жил более скверно, чем в Таганроге, где на худой конец можно было рассчитывать на помощь родственников. Здесь же у него не было «ни стола, ни стула <…> одни голые стены да Колькины засранные пеленки, они же и полотенца». Из досок Александр соорудил кровать и стул, который, однако, сломался. Лишь работа не требовала от него больших усилий: «В 8 часов вечером я уже пьян и сплю <…> Пью здорово, даже самому совестно <…> Нанял себе прислугу, но через 3 дня прогнал ее <…> Я распорядился, чтобы в сортире только срали, а мочиться рекомендую на свежем воздухе <…> Вместо двух девчонок я нанял прислугу, но такую, что ей-же-ей я когда-нибудь ночью ошибусь и вместо Анны залезу на нее. Этим я не хочу сказать пошлости, но выражаю удивление ее формами. Положительно Тициановская баба из картины Weib, Wein und Gesang»[98].
Ознакомительная версия.