«В этот период времени (около 4 часов дня 2 марта) из Могилева от ген. Алексеева был получен проект Манифеста на случай, если бы государь принял решение о своем отречении в пользу сына. Я немедленно отправил его из штаба генералу Рузскому в его вагон…»
Сопоставляя все эти данные, невольно приходишь пока к следующему выводу: 1) Что Манифест об отречении был составлен в Ставке в ночь с 1 на 2 марта, хотя пока точно и неизвестно, по чьему приказу или почину – вернее всего, по почину ген. Алексеева или ген. Лукомского. 2) Что, следовательно, он заготовлен был предупредительно заранее, то есть в то время, когда государь еще и не думал высказывать своих намерений отречься.
Если бы это было иначе, то есть если бы сам государь действительно приказал лишь после 3 часов дня 2 марта через генерала Рузского составить Манифест об отречении, то его составители не могли бы работать над ним всю ночь, как они сами, да и другие очевидцы, удостоверяют. В подобном случае этот акт мог достичь Пскова лишь под утро 3 марта, когда государь уже давно покинул этот город, направляясь после отречения в Могилев…
Покидая нас, члены Думы просили переписать измененный Манифест, вероятно, «для большей надежности», в двух экземплярах, оба за собственноручной подписью Его Величества, скрепленные министром Двора.
Эти манифесты, помеченные «город Псков, 2 марта 1917 года 15 часов», были наспех переписаны на машинке в нашей вагонной военно-походной канцелярии на больших длинных телеграфных бланках и представлены государю.
Его Величество подписал их в вагоне-столовой около часа ночи, молча, стоя, карандашом, случайно нашедшимся у флигель-адъютанта герцога Н Лейхтенбергского, и в присутствии только нас, его ближайшей свиты…30
Графа Фредерикса и адмирала Нилова при этом не было – они находились у себя в купе.
Вот когда еще можно и должно было бы нам попытаться еще раз остановить эту подпись и заговорить. Заговорить сообща, со всей силою нашего отчаяния и убеждения! Но мы все были уже слишком подавлены, ничего не соображали и молчали…
Все же никогда, до конца своей жизни, себе лично не прощу моего молчания в те минуты. Я смог только отвернуться, чтобы не видеть, как государь подписывал этот роковой для моей Родины документ.
Как сквозь сон помню, что эти Манифесты, подписанные государем около часу ночи (уже на 3 марта), были затем отнесены в купе к графу Фредериксу для «скрепления» и с каким непередаваемым волнением бедный старик, справляясь с трудом с дрожащей рукой, их очень долго подписывал.
Я уже не помню, с кем и когда эти документы были отправлены в поезд Рузского для вручения Гучкову и Шульгину.
Более отчетливо почему-то вспоминается, что и после подписания отречения мы еще долго оставались в вагоне-столовой, не для вечернего чая, к которому никто не прикасался, а для того, чтобы в эти жуткие минуты не быть в одиночестве.
Государь, также в молчаливом раздумье, обмениваясь лишь короткими фразами, оставался некоторое время с нами, а затем, так как было уже слишком поздно, удалился в свой вагон.
Помню и то, что, несмотря на все ожидания, никаких известий из Царского Села все еще получено не было и что в эти же поздние часы (или немного раньше) принесли новую телеграмму от Алексеева из Ставки, испрашивавшего у государя разрешение на назначение, по просьбе Родзянко, генерала Корнилова командующим Петроградским военным округом31.
Его Величество выразил на это свое согласие и тут же подписал на телеграмме: «исполнить», Н.
Это было первое и последнее правительственное распоряжение, которое государь подписал, не будучи уже императором, но считая себя, до приезда в Ставку великого князя Николая Николаевича, все еще верховным главнокомандующим.
Вспоминается, что вслед за тем кто-то к нам вошел и сказал, что из вагона, в котором прибыли Гучков и Шульгин, разбрасывают собравшейся толпе возмутительные прокламации и что, по слухам, якобы из Петрограда по шоссе на Псков двигаются какие-то автомобили с вооруженными людьми, но что их приказано задержать.
Тут же в столовой появилась у нас, неизвестно кем принесенная, копия последнего вечернего разговора Родзянко с Рузским по прямому проводу, в котором Родзянко в присущем ему возвышенном тоне сообщал, что «у них, в Петрограде, сейчас наступило заметное успокоение, так как впервые удалось достигнуть какого-то и с кем-то соглашения и в первый раз вздохнуть свободно, что такое событие было ими отпраздновано даже пушечными выстрелами из Петропавловской крепости».
О состоявшемся акте отречения Родзянко в то время еще не знал, и не к этому событию относился этот громкий салют крепости.
В тот же поздний вечер был решен и наш немедленный отъезд, но не в Царское Село, а в Ставку, так как государь желал до своего возвращения в Александровский дворец проститься с войсками на фронте, о чем объявил при прощании Гучкову и Шульгину на их весьма почтительный, но и озабоченный вопрос «о дальнейших намерениях Его Величества».
Члены Думы заявили при этом, что «Временное правительство, конечно, примет все возможные меры для безопасного и беспрепятственного следования Его Величества как в Ставку, так и в Царское Село».
Удивляюсь на самого себя, как при этом столь горделивом заверении слова, сказанные мне при встрече Шульгиным, что «они совершенно бессильны и находятся всецело и чьих-то руках и ожидают сами даже ареста за свою самовольную поездку в Псков», у меня совершенно вылетели из головы!
Еще более удивляюсь на самого Шульгина, почему он не высказал откровенно этих же самых опасений государю при самом начале разговоре с Его Величеством.
Вероятно, потому, что, как передавал присутствовавший при разговоре Нарышкин, говорил все время один Гучков, а Шульгину приходилось лишь молчать, да и положение их как «посланцев от народа» становилось бы тогда порядочно смешным. Что это положение с самого начала до конца было недостаточным, конечно, не стоит и упоминать.
Впрочем, о полномочиях этих «депутатов» (Гучков, кажется, даже не был членом Думы, а лишь членом Государственного совета, который тогда бездействовал и не мог никого уполномочивать) никто в Пскове и не спрашивал!32
Достаточно было кому-то передать из Петрограда в штаб Северного фронта, что едут в Псков какие-то «думские посланцы», как в их «важную» и «миссию» и их «полномочия» сейчас же уверовали.
Так бывало, положим, в мятущееся время и во всякой другой стране, но у нас надо было бы помнить, что наш народ, во всяком случае, не дал бы никому, даже «своей» Думе, своих полномочий на переговоры об отказе царя от трона.