Ознакомительная версия.
Эта враждебность Брюсова совпала с эпохою так называемого «мистического анархизма» после выхода в свет «Факелов» и книги, написанной мною совместно с Вячеславом Ивановым. Началась полемика. Кампанию вел против меня не один Брюсов. Иным я вовсе не отвечал, усматривая в нападках на меня мотивы, не имеющие никакого отношения к литературе, но от литературного поединка с Брюсовым я не уклонился. В ответ на его статьи появились мои статьи в «Золотом руне»,[284] в «Перевале». Наша с ним переписка прекратилась весною 1907 года после моей рецензии на его книгу «Земная ось».[285]
Теперь, когда Брюсов среди ушедших от нас, я чувствую, что в моих с ним отношениях, в борьбе, которую мне довелось вести против него, правда не всегда была на моей стороне. Я не хочу этим сказать, что я теперь разделяю его миросозерцание. Напротив, оно мне совершенно чуждо. Но иногда он был прав формально. Я недостаточно ценил прежде форму саму по себе. Я был небрежен и неосторожен. Брюсов был на страже точности, дисциплины и совершенства. И как это было прекрасно и необходимо в то время!
Воистину, работа над формой уже сама по себе дело благочестивое. Брюсов потрудился в поте лица. И не случайно он свою «мечту» сравнивает с волом:
Вперед, мечта, мой верный вол!
Неволей, если не охотой!
Я близ тебя, мой кнут тяжел,
Я сам тружусь, и ты работай![286]
И Брюсов исполнил честно и свято свой долг труда — нелегкого и ответственного. Он не был одним из тех счастливых прозорливцев, которые приходят, может быть, раз в столетие, чтобы открыть людям какую-нибудь величайшую правду, как Данте,[287] Сервантес[288] или Достоевский. Он даже не был одним из тех сравнительно малых поэтов, как Верлен, ибо не было у него мудрости и своеобразия в мироощущении, как у того. Но зато на долю Брюсова выпала честь быть ревнителем формального совершенства: он как бы самим фактом своего существования ознаменовал ту эпоху нашей культуры, которая развивалась не под знаком вдохновения и гениальности, а под знаком тяжкого труда «в поте лица».
Я пытался напомнить ту историческую и бытовую обстановку, в которой начал свою деятельность молодой Брюсов. Он пришел как завоеватель «нового искусства», — и в самом деле, в буржуазно-бесцветной тогдашней московской жизни такое литературное явление, как «Скорпион», казалось чем-то ярким, неожиданным и дерзким. Ушел от нас Брюсов как завершитель некоторой культурной программы, унаследованной им от литературных предшественников. В океане истории мы часто плывем без компаса. Зарю вечернюю мы иногда принимаем за утреннюю.[289]
III
После Октябрьской революции мы встретились с Брюсовым дружелюбно: по-видимому, давность стерла на свитках жизни печальные знаки гнева. Я забыл Брюсова, редактора «Весов», и помнил иного Брюсова — прилежного исследователя текста и биографий Тютчева,[290] которым и я занимался в эти последние годы.
Итак, мы после разлуки встретились с Брюсовым «средь бурь гражданских и тревоги». По слову Тютчева:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые…[291]
Это роковое счастье выпало на нашу долю, и невольно мои воспоминания обращаются теперь к 1901 году, когда впервые мне пришлось беседовать с Брюсовым о революции.
Ни для кого не тайна, что Брюсов был когда-то монархистом, националистом и даже весьма страстным империалистом. Естественно, что многие недоумевали, когда этот приверженец самодержавной и великодержавной власти оказался вдруг в рядах борцов за новый социальный порядок. Однако для меня было ясно, что Брюсов мог присоединиться к революции воистину нелицемерно. Правда, у него были на то особые мотивы, не всегда совпадающие с партийной точкой зрения, но ведь поэт пользуется привилегией жить и мыслить не совсем так, как все.
Вот в связи с этою темою я хочу поделиться одним моим воспоминанием. В книге Брюсова «Венок» к стихотворению «Кинжал» поэт сделал такое примечание: «Стихи эти были написаны в 1903 году при обстоятельствах, объяснять которые здесь не место. По цензурным условиям стихотворение не могло быть напечатано и появилось лишь в № 10 „Нового пути“ за 1904 г. в эпоху так называемой „весны“, обратив на себя неожиданное внимание печати».
В 1906 году В. Я. Брюсову неудобно было объяснять, при каких обстоятельствах написан «Кинжал», но теперь нет причины это скрывать. Дело было вот как.
В конце 1901 года мне пришлось редактировать один нелегальный революционный сборник. В это время я был уже знаком с В. Я. Брюсовым и, составляя сборник, я решил использовать это знакомство.
Недовольный существовавшим тогда переводом «Карманьолы»,[292] я решил предложить Брюсову переделать «Карманьолу» на русский лад.
Я прекрасно знал, как патриотически и монархически настроен Брюсов, но также знал, что стихи как стихи ему были дороже политических убеждений. И психологический расчет оказался верным. Валерий Яковлевич был даже польщен предложением и тотчас же согласился приготовить в несколько дней нужный мне русский текст революционной песенки.
Я помню, как Брюсов после нашего разговора у него в кабинете вышел со мною вместе на Цветной Бульвар, и мы пошли с ним, продолжая нашу беседу о революции. Я не отвечаю за буквальность его тогдашних слов, но ручаюсь за точность их смысла. Наш диалог был, примерно, таков:
— Не понимаю, Георгий Иванович, вашего увлечения революцией. Меня пленяют власть и сила. Что красивого в этом жалком подпольном движении, которое обречено на неудачу?
— Я полагаю, Валерий Яковлевич, что русское революционное движение представляет силу более значительную, чем вы думаете.
Тогда, насколько я припоминаю, Брюсов с живостью и запальчивостью мне возразил:
— Неужели вы в самом деле думаете, что русский народ в недалеком будущем откажется от самодержавной власти и променяет ее на лицемерную мещанскую демократию?
Помнится, что я, считаясь с психологией поэта, не стал тогда с особой настойчивостью оправдывать демократический правопорядок, а постарался защитить революцию эстетически.
— Да, — сказал я, — возможно, что русский народ не оценит сейчас западноевропейской гражданственности, но ведь вы знаете, что революцию делают не либералы, а те, кто не склонен остановиться на полдороге. У нас всегда найдутся Бакунины.[293] Произволу самодержавной монархии народ противопоставит разгул страстного бунта. А разве этот великий бунт не прекрасен сам по себе, как всякая стихия? И разве в лозунге «ничего не жалеть» нет странной и загадочной силы, которая к себе влечет неудержимо, ибо «есть упоение в бою и бездны мрачной на краю»?..[294]
Ознакомительная версия.