Призванный, как ему казалось, быть апостолом всеславянства, Чижов широко пропагандировал свои взгляды, не опасаясь навлечь на себя подозрение. Так, в 1845 году по дороге из Киева в Сокиренцы, имение Григория Павловича Галагана, имя которого впоследствии также фигурировало в деле о кирилло-мефодиевцах, он записал в дневнике: «Я успел пропустить мысль о славянстве во все слои общества, — многие узнали, что есть славяне, и многие из таких, которые о том никогда не мыслили»[201].
С тем чтобы убедиться в неблагонамеренности Чижова, чиновниками Третьего отделения были взяты свидетельские показания у знавших его лиц. Титулярный советник А. Галлер, бывший в 30-е годы студентом Петербургского университета, подтвердил, что «Чижов всегда был в высшей степени либерал, как в политическом, так и в нравственном отношении»[202].
П. А. Зайончковский в своей монографии о Кирилло-Мефодиевском обществе пишет, что непосредственным поводом для ареста Чижова послужили его письма, взятые при обыске у Гулака, одного из организаторов и руководителей общества[203]. Но ни в деле Гулака, ни в деле Чижова таковых писем не обнаружено, о них не упоминается и в материалах следствия.
Удостоверившись в своих предположениях, Третье отделение направило в западные пограничные губернии Российской империи «весьма секретные отношения» с предписанием арестовать Чижова в числе двух других выехавших в 1846 году за границу кирилло-мефодиевцев: Савича и Кулиша. При этом сообщалось, что «Государь Император Высочайше повелеть соизволил при возвращении означенных… в Россию задержать их на самой границе, опечатать, не рассматривая на месте, все их бумаги и вещи и тотчас вместе с оными отправить в С.-Петербург, в Третье отделение Собственной Его Величества канцелярии»[204].
Самарин узнал о предстоящем аресте за несколько дней и поспешил сообщить об этой огорчительной для всего славянофильского кружка вести Попову и Хомякову. Одновременно он искал путей предупредить Чижова, чтобы тот не вез с собой в Россию компрометирующие его бумаги. «Одна капля — и все перельется, — предостерегал Самарин. — На всякий случай примите меры и особенно просмотрите свои бумаги; мои бумаги, в том числе стихи Аксакова, письма Гагарина, Хомякова, одно письмо Киреевского, находятся в том портфеле, который я дал вам на сохранение. Передайте его под каким-нибудь предлогом Оболенскому или Вяземскому, если они остаются в Петербурге. Худо дело»[205].
Об обстоятельствах ареста и первых днях заключения Чижова мы можем получить представление из воспоминаний самого Федора Васильевича, занесенных им в дневник через тридцать лет после происшедшего, буквально за несколько месяцев до смерти, в назидание будущим поколениям — как свидетельство «беззакония» и «лютого произвола», чинившегося над человеческой личностью в николаевскую эпоху[206]. («О, если б знали, дети, вы холод и мрак грядущих лет!»)
…Рано утром 6 мая 1847 года со стороны Австрии к Радзивилловской таможенной заставе подкатила коляска. Из нее вышел невысокого роста коренастый мужчина лет тридцати пяти, с купеческой бородой, в синем длиннополом сюртуке и небрежно переброшенным через руку легким манто.
— Бывший профессор математики Петербургского университета, надворный советник Федор Васильевич Чижов, — представился он таможенному чиновнику и предъявил паспорт.
Едва заслышав фамилию прибывшего, таможенник спешно удалился и вскоре вернулся с жандармами, в руках которых посверкивали сабли наголо. Бывшего профессора обыскали, при этом была отобрана спрятанная в голенище сапога запрещенная в России книга француза Пьера Жозефа Прудона «Что такое собственность?» Доставленный из коляски багаж тут же без досмотра был опечатан.
На бурно выраженное Чижовым требование объяснить, «в чем, в конце концов, дело» и «по какому праву…», жандармы, не вдаваясь в подробности, объявили, что он арестован и что в том же экипаже, в котором он приехал, его повезут не в Черниговскую губернию, куда он направлялся «по личной надобности», а в Петербург.
Чижова усадили в коляску. Подле него сел жандармский офицер, сзади — унтер-офицер с заряженным карабином. Арестованного предупредили, что в продолжение всей дороги он не должен отходить от жандармов далее трех шагов, не должен говорить ни с кем ни полслова, а что ежели ослушается, сопровождающие имеют приказание заковать его в кандалы. С таким напутствием и пустились в дорогу.
Через восемь дней, 14 мая, коляска с тремя пассажирами подъехала к стоящему в Петербурге у Калинкина моста зданию Третьего отделения Собственной Его Величества канцелярии. Чижова отвели в довольно просторную комнату с двумя большими окнами, выходящими во двор. В углу — печь, у одной стены — кровать с тюфяком, подушками и одеялом, у другой — диван, кресла, стол и даже фортепиано, правда, запертое на ключ. Обстановка почти домашняя, если бы не двое вооруженных солдат у дверей комнаты. Их присутствие было одной из главных пыток ареста.
Самих солдат Чижов не воспринимал одушевленными — они стояли, как вкопанные. Жили только их глаза. Если Чижов стоял, сидел или лежал, глаза отрешенно отдыхали. Но стоило арестанту пошевелиться — они тотчас оживали и неотвязно следовали за ним, если он начинал нервно ходить из угла в угол.
Спустя какое-то время в комнату зачастили посетители.
Первым вошел солдат с бритвенным ящиком, обернутым в полотенце.
— Чего тебе надобно? — спросил недовольно Чижов.
— Я цирюльник, прислан к вашему высокоблагородию.
— К чему? Ты же видишь, что я не бреюсь.
— Его превосходительство генерал Дубельт послал меня…
— Пошел вон, ты мне не нужен. Вероятно, генерал велел позвать тебя к себе! Пошел!
Цирюльник вышел. Вслед за ним стали приходить какие-то люди — все под ничтожными и пустыми предлогами: один спросит, есть ли ключ от фортепиано, другой — чиста ли комната… Видно было, что приходили из любопытства.
Свое возмущение Чижов сорвал на штаб-офицере, заглянувшем к нему.
— Скажите, — не выдержал он, — вы все приходите ко мне из собственного интереса или по приказанию начальства?!
Штаб-офицер смутился не столько от вопроса Чижова, сколько от тона, каким это было сказано. Ему неловко было при солдатах ретироваться. Между тем арестант пришел в бешенство, подбежал к столу, схватил принесенный накануне поднос с едой и с размаху швырнул его на пол, да так, что бывшая на нем посуда разбилась вдребезги.