Обо всем этом Юлик знал: у него ведь были свидания с женой, Ларисой, которая ему про все эти наши хлопоты рассказывала. И именно отсюда этот его изумленный вопрос: «Почему вы тогда со мной не поздоровались?» И ответ мой: «Страшно было!» – решительно ничего тут не объяснял. А почему, собственно, мне было страшно? Чего я мог бояться? Что наше рукопожатие засекут гэбэшники, которыми битком был набит зал? Так ведь мое отношение к этому суду и без того не было для них секретом! Я ведь выражал это свое отношение открыто !
Когда – после разговора с Юликом – я задал этот вопрос самому себе, припомнив и проанализировав тогдашние свои ощущения, я ответил на него примерно так.
В том открытом своем заступничестве за арестованных Юлика и Андрея я (не я один, все мы) подчеркнуто от них дистанцировался. Делал вид, что озабочен вовсе не их судьбой, что волнуют меня во всем этом деле прежде всего интересы – или, лучше сказать, репутация – государства: поступательное движение нашего общества от осужденного партией наследия «культа личности» к восстановлению и торжеству «ленинских норм».
Поздоровавшись с Юликом, я бы нарушил эту дистанцию, и те, кто наблюдал за нами в тот момент (а такие наблюдатели – я в этом не сомневался, – конечно же, были!), сразу увидели бы, что все мои разглагольствования о том, что мною движут исключительно эти высокие, государственные соображения, – не что иное, как блеф. Что на самом деле мы с ним (с Юликом) – заодно и заступаюсь я за него потому, что мы – единомышленники.
Поздоровавшись с ним, а тем более обменявшись рукопожатиями, я сразу же засвечусь . И не только сам засвечусь, но и брошу тень на всю так ловко сконструированную нами и единственно возможную в тех условиях систему защиты.
Это рациональное объяснение моего постыдного поведения, несомненно, отражало реальность тогдашнего моего сознания. Именно эти соображения – скорее даже не соображения, а какие-то обрывки, клочки мыслей – промелькнули тогда в моем парализованном страхом мозгу. Но страх, сковавший меня в тот миг, был иррационален . И этот иррациональный, не поддающийся никаким логическим объяснениям, мистический страх не оставлял меня ни на минуту в течение нескольких часов, которые я провел – протомился, промучился – в том зале.
он мог вместить никак не более сотни зрителей. Но во всем этом зале (так, во всяком случае, казалось мне тогда) я был единственной белой вороной. Все остальные – я в этом не сомневался! – были переодетые гэбэшники.
Это было, конечно, не совсем так. Было в том зале еще несколько – таких же, как я, – отщепенцев, которым билеты были даны (как и мне) в назидание . Не говоря уже о сидевших в первом ряду женах подсудимых, усердно записывавших каждое слово. Да и среди других зрителей, запущенных в этот зал, были, наверно, не только гэбэшники, но и какие-нибудь проверенные партийные и комсомольские активисты, передовики-рабочие.
Атмосфера в зале, однако, царила откровенно гэбэшная.
Юлик (то заседание, на котором выпало присутствовать мне, целиком было отдано его допросу) держался великолепно. Свободно, непринужденно, открыто. Более всего меня поразила в его ответах на вопросы прокурора и судьи великолепная реакция.
Прокурор был болван, и на его дуболомные вопросы отвечать было не слишком трудно. Но председательствующий – Лев Смирнов – был слеплен совсем из другого теста. Это была тонкая штучка. Он держался как рафинированный интеллигент. Вкрадчиво, доверительно, чуть ли даже не сочувственно спрашивал:
– Но коли вы не видели в своих занятиях ничего предосудительного, зачем же тогда вы взяли себе псевдо´ним?
И было совершенно очевидно, что слово «псевдоним» он произносит с необычным ударением – на «о» – не потому, что не знает, как правильно надо его произносить, а как раз именно потому, что именно вот такое, необычное ударение считает правильным. И я, даже забыв на мгновение о своем мистическом страхе, задумался: а может, и в самом деле надо говорить не «псевдони´м», а «псевдо´ним», по аналогии с такими словами, как «синоним» или «антоним»…
– Вот вы только что сказали, Даниэль, – продолжал председательствующий в том же доверительном тоне, словно дело происходило не в суде, а на какой-нибудь филологической дискуссии, – что вовлекли в это дело вашу знакомую француженку… Вы ведь писатель, стилист… Вы должны тонко чувствовать не только смысловые, но и эмоциональные оттенки каждого слова. Вам не кажется, что это употребленное вами выражение – «я вовлек» – как бы само уже таит в себе признание, что дело, в которое вы ее вовлекли, – нехорошее дело? Вовлекают ведь обычно во что-то нехорошее…
– Ну почему же, – мгновенно парировал Юлик. – Я много раз слышал такое, например, выражение: «вовлечь в коллектив»…
По залу прошел легкий гул, в котором мне померещился даже некоторый оттенок одобрения. Но меня тут же отрезвил сидящий рядом со мной гэбэшник. Обернувшись ко мне, он возмущенно прошипел:
– На кого он работает? Неужели здесь, в этом зале, могут быть люди, на которых он работает?!
И новая волна страха окатила меня. Я молчал, вжав голову в плечи, всем своим видом стараясь показать, что это – не я, что даже если здесь, в этом зале, и есть отдельные отщепенцы, на которых «работает» Юлик, так легко и находчиво отбивая блестящие фехтовальные выпады председателя суда, то у меня с такими людьми нет и не может быть ничего общего…
Процесс над Синявским и Даниэлем
был в 1965-м. А мой телефонный разговор с позвонившим мне кагэбэшником и мой визит к Булату – в начале 70-х.
Много чего произошло за эти годы такого, что постепенно освобождало меня от этого страха.
Не одного меня, конечно.
Но инерция этого старого страха была еще сильна.
...
Вот мне рассказывает поклонник Солженицына. В тот вечер, когда его любимого писателя арестовали, рассказчик ехал в компании своих коллег на такси по Садовому кольцу. Узнав, что пассажиры – писатели, шофер стал спрашивать о Солженицыне. Пассажиры очень хотели просветить рядового читателя.
– Но, – говорит мне рассказчик, – мы же не можем сказать ему прямо. Мы намекаем. Я говорю: «Солженицын? Да, был такой писатель. Где он печатался? Точно сказать не могу».
Оборачиваюсь к одному из своих спутников: «Вы не помните, где печатался Солженицын? Кажется, в каком-то журнале». Он тоже делает озабоченное лицо, морщит лоб: «Да, по-моему, в “Новом мире”».
Поклонник Солженицына явно ждет моего одобрения. Я говорю:
– А почему вы не могли сказать, пусть даже без всякой своей оценки, то, что вы знаете? Что Солженицын печатался в “Новом мире”, что “Иван Денисович” вышел в “Роман-газете” и отдельной книгой, был представлен на Ленинскую премию.