Икон в хате не было, а вот на двери навесного ящика маленький прямоугольный клочок тетрадного листа тесно заполнили корявые, но аккуратные печатные буковки:
«Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне настоящий день. Дай мне всецело предаться воле твоей святой. На всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня. Какие бы я ни получил известия в течение дня, научи принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все святая воля Твоя. Во всех моих делах и словах руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано Тобою. Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом моей семьи, никого не смущая и не огорчая.
Господи, дай мне силы перенести утомление наступающего дня и все события в течение его. Руководи моею волею и научи меня молиться, верить, терпеть, прощать и любить. Аминь. Аминь. Аминь».
— На «мэ», — под стук ключей по тормозам раздалось с продола.
— Миронов, — чуть приподнявшись со шконки, откликнулся я.
— На вызов без документов, — донеслось с продола.
«Ага, значит, свиданка, значит, мама».
С шестого этажа меня спустили в подвал изолятора, в помещение для свиданий.
Всего три бокса. Каждый отделен бетонной перегородкой с мощным звуконепроницаемым оргстеклом. По обе стороны стекла — прикрученные к полу круглые табуретки и смежная полка, на которой стоит телефон двусторонней связи. Со всех трех боксов разговоры по общему кабелю транслируются на наушник сотрудника изолятора, поэтому невольно приходилось слушать соседей. Отделение бокса за стеклом отличалось от нашего лишь отсутствием металлического кольца для наручников, вмороженного в стену. Подвал и бетонка давали приятную прохладу после камерной духоты.
Минут через пять появилась мама: улыбка, смеющиеся глаза без намека на тоску. Первые полчаса пытаешься выговориться, кажется, что час вот-вот оборвется, поэтому надо успеть все рассказать и все услышать. Иногда, заранее поняв мысль, обрываешь мать на полуслове, чтобы двигаться дальше.
Ей очень тяжело, прежде всего от бессилия что-либо изменить, от этой муторной тишины, от глухой заморозки, в которой я оказался. Единственной отдушиной для нее остается лишь поиск путей спасения и вызволения меня из плена.
— Нужен перечень нарушений твоего содержания, — спустя минут сорок разговор перешел в юридическое русло.
— Зачем? — отмахнулся я, предвидя бесполезность затеи.
— Надо. Адвокат запросил, — в глазах у матушки блеснул уверенный задор.
— Ну, если надо, запоминай. Раз за разом сижу в камере с осужденными, рецидивистами, психами, наркоманами, больными гепатитом и туберкулезом.
Даже сквозь матовую приглушенность оргстекла нельзя не заметить, как лицо матушки резко отдало известковой бледностью. Да мне и самому стало слегка не по себе от услышанного, хотя все это чистейшая правда. Воспоминания о сокамерниках, собранные за семь месяцев, действительно звучали жутковато.
— Мама, не волнуйся, все хорошо. Просто ты просила список, я тебе его озвучил. А так все ровно, — как мне показалось, успокоил я матушку, но тем не менее поспешил переменить тему.
— Литературу получил? Очень много отправили, — поинтересовалась мама.
— Не-а. Ничего, кроме альбома Назарова.
— Вот гады! — как-то естественно-интеллигентно резюмировала она. — Не пускают, значит.
— Ладно, пойду к хозяину, попробую разобраться, — вздохнул я, предвидя недельные интриги с администрацией за какие-то три-четыре книги.
— И я пойду, запишусь к начальнику, — безапелляционно заявила мама. — Что поесть передать? Кроме овощей и сала больше ничего не пускают.
— Да, мясо под запретом.
— Не для всех. Передо мной последний раз какой-то грузин передачу делал, килограмм двадцать вареной баранины, крольчатины, курятины…
Простились с боевым настроем, но с грустным гадливым осадком от подлости моих тюремщиков.
Сокамерники в хате лениво читали. Накануне вечером зашла перловка, и я принялся за рассольник. Супец получился отменный, хотя Игорь Золотенков сразу заявил, что рассольник он не ест, и предпочел последнему запаренное пюре с сальными ошметками. После обеда вялые разговоры, редкие дискуссии и нарды с почти всегда предрешенным исходом. Соседи снова вспоминали о своих терпилах.
— Видели бы вы, какое Доркин сальто назад сделал. Восемь выстрелов очередью в грудь и полетел, хе-хе, а потом еще восемь в голову. Главное, в гробу, сука, лежал как живой. Ему, по ходу, дырки в башке пластилином замазали.
В камере раздался дружный гогот.
— Он в тот день был на сходняке мэров областных городов, — продолжал рассказчик. — Ему там картину подарили «Стая волков». Затем Доркин поехал на телевидение, там распинался о борьбе с преступностью и плакался на весь город, как он виноват перед своей женой, и просил у нее прощения. Во, мудак. — Игорь злобно ухмыльнулся. — А потом со «Стаей волков» поперся домой, ну и по дороге из «борза» (по-чеченски «волк». — Примеч. авт.) его и ухлопали. Мистика…
— Получается, что вы здесь ни при чем, — вывел Бесик. — Он уже был обречен, когда ему картину подарили… А «борз» — хорошая машина, обойма на пятьдесят патронов, скорострельность мощная, единственно — ненадежная, недоделанная. В Чечню когда-то привезли из Израиля линию по сборке «узи», что-то недопоставили, и на выходе получился не «узи», а «борз». Хотя, т-ррр, т-ррр — восемь в грудь, восемь в голову…
Над тормозами зажглась лампочка.
— Кто сегодня по камере козлит? — Руслан натянул футболку. — Сегодня по камере козлю я.
С утра снова вызов «с документами».
— Наверное, к хозяину по поводу книг, — бросил я сокамерникам уже перед открытыми тормозами.
Меня завели в кабинет № 2 — следачку, которая отличается от адвокатских отсутствием над дверью видеоглаза. Через полчаса в кабинет вошел заместитель начальника тюрьмы Дмитрий Игоревич Романов.
— Что у тебя там случилось, товарищ Миронов? — Романов дежурно протянул руку.
— Особо ничего. Но…
— Как это ничего? — перебил Романов. — Мать только что скандал устроила, кричит, что тебя здесь прессуют уголовники. Говорит, что дальше пойдет. Мне теперь придется уголовное дело заводить на твоих сокамерников.
Романов врал и гнал жути. С этого обычно начинался любой разговор, дабы прямо с порога довести арестанта до нужной психологической кондиции, размять волю, расшатать нервы, чтобы затем вести беседу в нужном начальнику ключе. Перед таким напором серьезность и искренность намерений заранее обречены на неудачу. Потому приходится принимать правила игры: наглеть и дурковать, хотя заметно, что возбуждение Романова, по крайней мере, отчасти искреннее.