— Ну как, товарищ партизан, попался? Теперь вашего брата пытать будут, а потом повесят и на шею прицепят картонку со словом «Бандит». А ты случайно не участвовал на днях во взрыве водокачки на станции? Здорово ее подорвали ваши бандиты, под самый корешок. Теперь и воду в паровоз не зальешь, а у немцев паровозики-то маленькие и воду в них часто приходится заливать, а то далеко не уедешь.
Со слов полицая я понял, что здесь уже действуют местные партизаны, и что меня немцы точно подозревают в принадлежности к ним, и что я, возможно, участвовал в этой дерзкой операции. Полицай забрал мои вещи и, выйдя из бани, запер меня на замок. Оставшись один, я с большой досадой на себя подумал: «Эх, совсем немного не дошел до партизанской зоны». В углу бани я нашел охапку соломы и, растянувшись на ней, уснул тревожным сном.
Часов в девять утра тот же полицай снова привел меня к немецкому штабу. Он не отдал мне ничего из того, что отобрал ночью. Я пытался пожаловаться на полицая штабному офицеру, но он, видимо, или не понял меня, или не захотел понять и приказал крутить заводную ручку у застывшей на морозе легковой автомашины. Я так был обессилен многодневной голодовкой, что не мог никак провернуть эту ручку. Увидев мое бессилие, офицер только покачал головой и, отстранив меня, сам стал крутить ручку. Машина с трудом завелась. Он, видимо, не был таким жестоким, как были те, которые находились в комендатурах лагерей военнопленных. От них я бы уже давно получил или хороший тумак, или удар плетью. Он прогрел машину и приказал мне садиться на заднее сиденье, а сам сел за руль. Рядом с ним солдат с автоматом в руках. Офицер вывел машину на шоссейную дорогу, которая шла на Орел, Кругом в степи лежал снег, и довольно сильно морозило. Справа от дороги далеко на горизонте виднелась узкая полоска леса. Это, наверно, и были те леса, о которых мне говорили местные жители. «Что же меня теперь ждет?» — с большой тревогой думал я. Потом на меня напала какая-то апатия, все стало безразличным, и я приготовился даже к самому худшему.
Через полчаса на горизонте показался город Орел. Въезжая в него, я заметил, что он не сильно разрушен и многие здания хорошо сохранились. Теперь на всех общественных зданиях висели вывески различных военных немецких учреждений: штабов, складов и других. Я совершенно не знал города, и была низкая сплошная облачность, это было 2 ноября 1942 года, поэтому не мог ориентироваться в нем и не представлял себе, куда же везут меня немцы. Через некоторое время машина остановилась у железных ворот высокой кирпичной стены. За ней возвышались большие прямоугольные красные кирпичные здания. Я понял, что меня привезли к тюрьме. Ворота открылись, и машина въехала во двор ее.
Под конвоем тюремной охраны меня ввели в первый блок и втолкнули на первом этаже в угловую камеру. Попав с улицы в эту камеру, я оказался бессильным что-нибудь рассмотреть в почти темном помещении. Наконец, мои глаза стали понемногу привыкать, и я увидел вделанные в стену железные нары, маленькое окно под самым потолком, через которое проходил очень слабый свет, и стоящую у двери на полу парашу.
Камера была настолько узка, что мимо железных нар можно было пройти только боком. Больше я пока разглядеть ничего не мог. Это был знаменитый «Орловский централ», о котором пелось в старинной русской песне. Кое-как устроившись на голых прутьях нар, я предался горестным размышлениям. Вспомнил детство, годы учебы в школе-семилетке вдали от своих родителей. Вспомнил, как каждый понедельник рано утром зимой моя мама провожала меня в школу, которая находилась в десяти километрах от нашей деревни, в городе Покрове, где я жил у чужих людей. Как мне горько было тогда расставаться с мамой, и я, будучи еще совсем маленьким мальчиком, со слезами на глазах шел по снежному полю, оставив ее, такую родную мне, среди этого поля… Незаметно для себя я уснул. Утром солнечный лучик проник через маленькое окно и осветил стену моей камеры. Отлежав свои бока на голых прутьях нар, я поднялся и увидел на стене различные надписи. Они были сделаны карандашом и чем-то острым нацарапаны прямо по штукатурке стены, почерневшей от времени. Вот некоторые из них, которые мне особенно запомнились: «Дорогая моя мама, прощай, завтра я буду уже мертв», «Проклятье, как не хочется умирать», «Прощай, моя дорогая Родина и все мои родные», «Вот и кончилась моя молодая жизнь», «Дорогая и любимая Наташа, прощай навеки». На этой стене больше не было свободных мест, вся она была исписана аналогичными надписями. По этим прощальным надписям я понял, что попал в камеру смертников. «За что же ждет меня такая участь? — горько думал я. — Мне даже не удалось убить ни одного фашиста. Как это несправедливо…»
Загремел засов в железной двери, и появившийся немецкий охранник приказал мне выходить на допрос. В одном из помещений во дворе тюрьмы меня ввели в большую комнату, где сидело несколько немецких офицеров и переводчик. Я обратил внимание, что один из немцев, здоровенный детина, сидел с засученными до локтя рукавами. Руки у него были волосатые, как у обезьяны. Начался допрос. Я рассказал немцам ту же историю, что и в лагере военнопленных в городе Шахты. Что убежал из него, так как хотел жить, а не умирать голодной смертью. Потом я рассказал им, как шел пешком до того дня, когда ночью меня схватили немцы у станции Золотарево.
— Ну, хватит тебе врать! Лучше скажи, как ты стал партизаном, — потребовал от меня через переводчика один из допрашивающих.
— Нет! — возразил я. — Я не был партизаном! Я военнопленный, бежавший из лагеря.
— Ду бист партизанен! — гаркнул немец с засученными рукавами. — Где остальные партизаны? Сколько всего вас?
Я снова повторил, что не партизан и партизаном не был. Тогда немец ударил меня своим волосатым кулаком в лицо и разбил мне нос. У меня потекла кровь. От второго удара я упал на пол, был избит им ногами и потерял сознание. Очнулся я в своей одиночной камере, лежа на полу, весь перемазанный запекшейся кровью. Превозмогая сильную боль во всем теле, я кое-как поднялся на свои избитые ноги и лег на нары. В полубредовом состоянии я провел остаток этой ночи.
Утром я вспомнил, что где-то в голенище сапога хранил синенький лагерный номер, который был выдан каждому военнопленному вместо его фамилии. Там нас вызывали только по этим номерам. Кое-как я снял сапог с правой ноги, нашел его, снова обулся, а этот синенький номерок положил в карман брюк.
И снова меня повели на допрос. И снова вопросы: «Партизанен, одер никс», и снова побои. В тот момент, когда я почувствовал, что могу потерять сознание, я вынул из кармана этот лагерный номер и показал его немцам.