Рядом со мной справа помещался черноволосый человек с глубоко запавшими глазами по имени Игнатий Кравчук, бывший кочегар с мятежного броненосца «Потемкин». Запомнились мне в нашей камере четыре рыжих парня — англичане, точнее, ирландцы из Белфаста. Помнится, что это были матросы с какого-то торгового судна. Все они умели лихо по-русски ругаться матерно, правда, с английским акцентом, отчего получалось очень смешно. Это были противные люди. Как только гасили в камере свет и все укладывались спать, они закуривали свои трубки и начинали дымить, отчего спертый воздух становился совсем невозможным. Нахалам со всех сторон кричали: «Не курить! Но смоук!» — но это не помогало, и тогда в них летели куски хлеба или ботинки. Другого под руками ничего не было. А они смеялись и ругались по-русски с английским акцентом.
Батюшка Николай Рыжков вел себя тихо, незаметно, в разговоры ни с кем не пускался. Я видел каждый день, как он перед обедом крестился, целовал висевший в нише большой серебряный нагрудный крест на серебряной цепи, выпивал стопочку спиртного и не спеша ел свой суп из солдатской миски, потряхивая седеющими волосами.
Запомнился мне из заключенных еще один. Кругленький человек средних лет, бритый, с улыбчивым круглым лицом, не то еврей, не то немец, по фамилии Реслер. О нем говорили, что это торговец живым товаром, и заметно его сторонились.
Ни книг, ни газет у нас не было, смотреть из окон на улицу запрещалось, дни текли томительно скучно. Но вдруг однажды утром дверь в нашу камеру отворилась и часовой пропустил к нам прелестную чернобровую румяную девушку лет семнадцати с большой, покрытой белой салфеткой корзиной. Блестя веселыми глазами и улыбаясь, она обвела камеру изумленным взглядом и милым голоском запела:
— Kalatschen, meine Herren, bitte, Kalatschen! (Калачиков, мои господа, пожалуйста, калачиков!) — И откинула с корзины салфетку.
«Калачиками» оказались разные сдобные булочки, рогульки и коржики. Деньги у заключенных имелись, и корзинка у девушки быстро опустела. На следующее утро наша милая «калашница» явилась снова и снова завела свою чудную песенку:
— Калачиков, мои господа, пожалуйста, калачиков! — И снова ушла с пустой корзинкой и полной выручкой. И так продолжалось каждый день, пока мы находились в этой тюрьме. Девушка из булочной кое-кого из нас уже знала по именам. Иногда она говорила:
— Калачиков, мои господа, калачиков! Господин Реслер, калачиков!
И слышать это несимпатичное имя из уст такой чистой хорошенькой девушки мне было неприятно.
Допуск к нам девушки с булочками мы расценили как добрый жест славянина обер-лейтенанта Матейко.
Но в нашей камере был случай, когда он на нас мог и рассердиться. Какой-то солдат принес и пустил к нам в камеру небольшую собачонку. Мы обрадовались, и так как собачонка была курносая, а обер-лейтенант тоже, мы дали ей кличку Матейко. И вот как-то раз вечером обер-лейтенант заглянул к нам в камеру. Увидев незнакомого человека, собачонка набросилась на своего тезку со свирепым лаем.
— Тихо, Матейко, назад! — закричал, забывшись, ближайший к двери заключенный и схватил пса за шкирку. Офицер все понял, нахмурился, сердито посмотрел на всех и приказал сейчас же убрать собаку из камеры, затем молча вышел.
Охранявшие нас солдаты были по большей части чехи. Нередко вечером они заходили к нам в камеру и знакомились с нами. Выяснив, что среди заключенных есть медики, просили у них совета, как сделать не очень вредное снадобье, приняв которое, можно обмануть медицинскую комиссию насчет здоровья и избежать отправки на фронт. Все они были убеждены, что русские наскоро разобьют австрийцев и скоро будут здесь, в Эгере, и просили нас, когда придут сюда казаки, чтобы они ненароком не изрубили их, приняв по форме за австрийцев.
С начала ноября 1914 года нам объявили об отправке из этого богемского городка на германской границе в глубь Австрии. И вот наши вещи сложены на подводы, и мы стоим, построенные перед тюрьмой близ собора, и ждем команды к отправлению. Возле нас топчутся человек двенадцать солдат — наш конвой. Мы видим, как перед нами откуда-то возник невзрачный старикашка с бакенбардами под Франца Иосифа и начал нас ругать, выкрикивать угрозы и плеваться. К нему подошли два солдата из нашего конвоя, сказали ему что-то и отвели его за угол собора. Вернувшись через минуту, они сказали стоявшему на фланге заключенному:
— Это шваб, мы дали ему пару раз, больше он не будет ругаться.
Мы поняли, что старик был австриец, а солдаты — чехи.
Но вот вышел Матейко с портфелем, отдал команду, и мы отправились в путь. На вокзале мы заняли указанный нам вагон третьего класса. Внутри нашего вагона возле окон уселось несколько конвойных. В тамбурах вагона тоже встало по конвойному.
Около полудня поезд подкатил к маленькой станции с названием Дрозендорф. Невдалеке краснел под горой крышами и кирхой маленький городок, а повыше него на горе белели стены и высилась другая кирха другого маленького городка. И хотя в общем это было одно целое, но, как мы потом узнали, назывались они по-разному: верхний назывался просто «город», а нижний с добавлением — «Старый город Дрозендорф». Здесь был конец железнодорожной ветки, и поезд дальше не шел.
Мы сложили вещи в приготовленные повозки, нас построили и повели мимо городка, мимо небольшого леска справа и кладбища с белой стеной слева. За леском мы увидели холм, а на нем какое-то большое странное строение. С дороги мы повернули к нему и, миновав проход в колючей проволоке, остановились в ста метрах от него.
Это было прямоугольное двухэтажное каменное здание со старой почерневшей черепичной крышей и с небольшими квадратными окнами, в которых виднелись толстые железные решетки.
Возле здания ходили какие-то фигуры, некоторые из них кутались в тонкие пестрые одеяла. Все мы порядком приуныли.
К нам подошел Матейко. Некоторые спросили его, останется ли он служить здесь, чего нам очень хотелось. Обер-лейтенант ответил, что не останется. Сдав нас по списку коменданту этого нового места заключения, он пожелал нам благополучия и вместе со своими солдатами ушел в город.
Новое начальство приказало нам размещаться в первом этаже на кирпичном полу вдоль стен. Снова нам выдали по охапке ржаной соломы, и мы устроились бок о бок, как снопы. Стали знакомиться с находящимися здесь старожилами. С первых же слов они стали жаловаться на «менаж», то есть на питание. И действительно, на ужин нам дали какой-то невкусной кукурузной каши.
Наше помещение изнутри представляло собой сплошное, в половину здания пространство с деревянным, из широких дубовых досок потолком, который посередине подпирали толстые, фигурно обтесанные дубовые столбы. Стены здания были в метр или более толщиной, а под каждым окном до самого пола была глубокая ниша. В углу против входа стояла параша — половина разрезанной надвое большой деревянной бочки с ушками из толстых железных прутьев. Днем можно было выходить из этого помещения на воздух, но с девяти вечера оно запиралось. Около восьмидесяти человек заключенных должны были пользоваться парашей, и от этого в помещении, освещенном небольшой керосиновой лампой, стояли невыносимая вонь и духота.