Бели Маркович
Еще одним нерядовым событием для меня как для читателя стал Бели Маркович со своей книгой, название которой трудно запомнить: «Люминация в Челайях». Некоторые ее главы, особенно некрологи, головокружительно и устрашающе прекрасны. Я бы сказал, что Маркович возвращает читателю потенцию в тот момент, когда большинство публикующихся сегодня в мире книг читателя оскопляет. После этой книги, которую критики по праву назвали «Сербской книгой мертвых», Бели Маркович представил нам новый роман «Девять белых облаков» (2003), который поставил его рядом со шведским писателем Петером Корнелем. Эта книга Марковича тоже состоит из одних только примечаний. Текст самого роман был потерян в типографии, объясняет автор, поэтому читателям приходится довольствоваться только ссылками к нему, которые набирались другим шрифтом, благодаря чему случайно сохранились. Бели Маркович публикует их, предлагая читателю то, что сохранилось, без того, что утрачено, и получает таким образом симулякр мира, который как раз так и функционирует. В заключение следует сказать, что если сочинение Петера Корнеля дрейфует где-то между беллетристикой, антропологией и историей искусств, то книга Бели Марковича, этот «роман без романа», как сказал бы Йован Стерия, целиком и полностью находится в акватории художественной литературы, и использованный прием себя полностью оправдал. Текст, расчлененный на комментарии к тексту, по обе стороны белого листа, таящего под своей белизной главную мысль, соответствует природе большого языкового и писательского дара автора. Хаос, просвечивающий за тенями хаоса, впечатляет и в воображении читателя постоянно разрастается.
Каждое воспоминание ведет к пробуждению, и каждое пробуждение наводит на воспоминание. Если вы достаточно проворны, то, может быть, вам удастся его поймать.
С такими мыслями проснулся в тот день Милош Црнянский. Госпожа Вида приготовила ему валашский хлеб, испеченный в горшке, но Црнянский был стар и на завтрак съел только один кусочек; почти все, что он любил, давно было ему запрещено. Теперь гораздо больше обедов было описано в его книгах, чем оставалось ему съесть в жизни. Ему казалось, что кости его износились и что раньше они принадлежали кому-то другому; однако, так же как волна преодолевает тысячу миль, чтобы шепнуть свое имя берегу, поднимались из его молодости, потерянной в пучинах тишины, волны голода и шептали ему свои имена, потому что он был их берегом.
В полдень он спустился на улицу; падал усталый снег, гость из далекого неба. Црнянский держал в руке две бумажные купюры и чувствовал себя неуверенно, будто все вокруг знали, как собирается он потратить зажатые в кулаке деньги.
В ресторанчике «Пахарь» он сел у окна и заказал фасоль с колбасками, порцию чевапчичей с луком и стакан вина. Он сидел над своим обедом и смотрел. Он смотрел через время, из-за сегодняшнего дня он видел следующий за ним, через пятницу он заглядывал в субботу и, может быть, видел даже кусочек воскресенья. Он думал о том, что, если в жертву состоявшейся любви были принесены две несостоявшиеся, она стоит столько, сколько три обычные любви.
Тут его взгляд упал на блюдо с фасолью. Она стояла перед ним и испускала пар. Он сидел и сначала смотрел на фасоль. И думал, что теперь может рассматривать свою работу писателя с двух сторон зеркала. Поэзия – это венец молчания, знал в этот момент Црнянский, но проза – это плод земли. Если человек долго рассказывает истории, как делал он всю свою жизнь, то рано или поздно этот человек понимает, что его истории, каждую из которых он много раз повторял себе или кому-то другому, бывают, как и все остальные плоды земли, сначала, находясь внутри рассказчика, зелеными, потом, когда их рассказывают, становятся зрелыми, а затем начинают гнить и больше не годятся для употребления. От того, какими сорвет их рассказчик, зелеными, зрелыми или гнилыми, зависит их вкус и ценность. И в этом тоже их сходство с другими плодами земли…
А потом? Потом Црнянский попрощался с тарелкой фасоли, испускавшей пар, и поднял голову. Какое-то время он наблюдал за официанткой, которая считала деньги за столиком в углу. Она считала их в себя и из себя, не прерывая своего шепота, сначала всасывая в себя числа, а потом выдыхая их.
«Надо учитывать и другое, – думал Црнянский, переводя глаза на тарелку чевапчичей с репчатым луком. – Зреет и дерево, а не только растущий на нем плод. А молодость дерева не обязательно совпадает с молодостью плода. Кроме возраста истории существует и возраст того, кто рассказывает. А вкус плода зависит и от того, и от другого.
Молодой рассказчик в силу своей природы желает рассказать историю как можно скорее, когда она еще зеленая. Он совершает ошибку и портит вкус истории. Поэтому молодой рассказчик должен сделать то, что ему как раз меньше всего хочется: он должен обуздать свою молодость и не срывать плода до того, как тот созреет, и даже дать ему немного перезреть, прежде чем сорвать его и предложить к столу.
Таким образом, молодость, с одной стороны, и перезрелый плод – с другой, кислое и слишком сладкое, уравновесят друг друга и дадут совершенный вкус.
И наоборот, – думал в тот день Црнянский, сидя в „Пахаре“ у занесенного снегом окна, – и наоборот, старый рассказчик должен обязательно сорвать историю немного раньше времени, пока она еще кисловата и не совсем созрела. То есть он тоже должен пойти против своей природы, которая боится терпкого вкуса и стремится обеспечить плоду полное созревание, потому что в течение долгих лет научилась тому, что ожидание приносит пользу. Но именно преждевременно срывая зеленый плод со старой ветки, не дожидаясь привычного созревания, он приведет вещи в равновесие и правильно решит какое-то вселенское уравнение. Так соблюдая меру, – думал в тот день Црнянский, – и так чередуя еду и питье…»
И он повернулся к стакану, который стоял на столе между двумя нетронутыми тарелками. Расположение и соотношение предметов на столе он воспринимал как соотношение небесных тел.
«Только подтолкни их, – думал он, глядя на стакан, – и можно потом наблюдать за их орбитами.
Однако, – рассуждал дальше Црнянский, – до сих пор разговор шел о литературе. Я наблюдал за миром и свой опыт старался использовать как писатель. И то, что я говорил над тарелками с едой, – все это мысли о литературе. Но теперь наступил момент истины. Пришла пора поменять все местами, и пусть литература, для которой я работал всю мою жизнь, хоть немножко поработает для меня…» Тут он вспомнил, как однажды увидел в Альпах длинную белую веревку, она висела над обрывом, прикрепленная верхним концом к склону, и ветер раскачивал ее. Он тогда сразу понял, что никакая это не веревка, а водопад. Но сегодня, спустя столько лет, он знал и кое-что еще. Теперь он знал, что и ветер, качавший «веревку», не был ветром. Это было что-то другое. И чем-то другим он хотел видеть сейчас и литературу.