Я все думаю об Александре. Кажется, уж неделя прошла с тех пор, как я сказал: «Послезавтра он выходит», – а между тем и в настоящий момент остается в силе «послезавтра». Чтение совсем не ладится: это неприятное предостережение для моего января. Если я так волнуюсь за другого, то что же будет в январе?
На другой день во время прогулки шедший позади меня уголовный сказал:
– Вон тот, высокий, в картузе, завтра выходит.
– Знаю.
В это время раздалась команда «домой». Александр приподнял шляпу. Я ответил тем же, – В последний раз! – сказал тот же арестант.
– В последний раз! – невольно повторил я, следя глазами за входившим в дверь Александром. Он не оглянулся. Когда и где мы увидимся?
Вот, наконец, и 19 сентября. Пробуждение было смутное и нерадостное. Первая мысль – о бесконечном дне впереди. Решил лежать, уткнув лицо в подушку, пока наскучит. Позвали на прогулку. Надеялся видеть Александра в окне, но оказалось, что его почему-то увезли рано утром. Это взволновало: стало радостно за него и грустно за себя. Воображаю, как был взволнован Александр, ожидавший выхода только после обеда. Неужели и для меня настанет такое же утро, радостное до ужаса?
Если и настанет, то еще не скоро: сто двадцать семь раз еще должен я проснуться с мыслью, что предстоит одолеть мерзкий тюремный день. Все стало ненавистно: и эта идиотская прогулка по кругу, и воробьи, и голуби, и книги, и даже тетрадки. Разве все это жизнь? Жизнь не здесь, а где-то далеко, там, куда исчез Александр. Знаю, что, может быть, уже завтра весь буду проникнут ликованием по случаю того, что и 19 сентября осталось позади. Но сегодня только лишний раз убеждаюсь, что никакие сроки, кроме срока собственного освобождения, не могут доставить полной и прочной радости. Сравниваю себя с той собакой, которую повар приманил костью и затем ошпарил кипятком. Бесконечное количество раз повторялась эта жестокая забава, а собака не могла отучиться от глупой доверчивости. Так и я не моту, только что разочаровавшись в 19 сентября, уже останавливаюсь невольно на 18 октября, когда разменяю последнюю сотню дней.
Типичный мертвый день, каких так много в одиночке! Погода хмурая. По временам начинается дождь. В камере полутьма. Обычно прошла утренняя уборка, и дверь захлопнулась, чтобы выпустить меня только на прогулку перед самым обедом. В течение пяти часов ни мне ничего не понадобилось, ни от меня ничего не требовалось. Со двора не доносилось ни звука, даже при открытой фортке; только сознательно вслушиваясь, различаю шаги десятков арестантов. Изнутри здания доносились только обычные свистки, которых я тоже не замечаю, если не вслушиваюсь. В коридоре за весь день никто не возвысил голос, фельдшер не заходил, хлеба и соли не заносили. В течение дня солнце ни разу не проглянуло, и я не мог следить за часами по солнцу.
После обеда чувство мертвенности усилилось. Реже стали свистки. Около пяти часов вечера я не вытерпел и позвонил надзирателя.
– Уберите, пожалуйста, посуду.
Это были единственные слова, сказанные мною за день.
На вторую прогулку позвали поздно, и тут выпало полчаса оживленного времени. Привезли тюки картона. Арестанты разгружали возы; слышались смех и ругательства. Рядом кололи дрова. Это перенесло мою мысль на два с половиной года назад, когда впервые пришлось увидеть здесь эту работу. Тогда думал, что звуки раскалываемых дров – единственные, может быть, не специально тюремные звуки, которые мне придется услышать в течение трех лет. Теперь я с отрадой подумал, что время приходится считать уже не годами, а месяцами. Потом будут только недели, а затем только дни и, наконец…
Как многое переменилось на свете со времени моего ареста! Новорожденные младенцы уже дерутся, гимназисты успели окончить университет, студенты стали полноправными членами культурного общества и успели войти во вкус пользования узаконенными формами воровства; поэтические девицы располнели и пропахли кухней и пеленками; иных друзей уже нет в живых, а другие переменились, так что у меня с ними не найдется точек соприкосновения.
А сколько перемен в политической жизни! Вероятно, народились новые течения; учения, бывшие в зародыше, окрепли в борьбе или отцвели. Сколько мне придется потратить времени, чтобы понять все новое?
Дни конца сентября были тоскливые, и виноват в этом отъезд Александра. Пока он был близко, чувство одиночества смягчалось. Бывало влезешь в конце дня на окно и видишь, как летят воробьям куски булки. Ни лица, ни руки не видно, но я знал, что это Александр стоит у окна и переживает сейчас то же самое, что и я. То были приятные минуты, и воспоминание о них является первым за три года случаем, когда я обратился к прошлому с сожалением.
Увидел на прогулке Васю. Заметив меня в окне, он весь встрепенулся и преобразился: видимо, и он тосковал. А вечером в тот день в церкви мы стояли совсем близко: он впереди и чуть вправо от меня. Мы могли пожать друг другу руку, не делая шагу. Но хватило характера избежать скандала, который отразился бы на других товарищах. Зато мы часто переглядывались и с трудом удерживались от радостного смеха: он все время кусал платок, а я до боли стискивал зубы. На душе стало совсем легко. Я считал, что после отъезда Васи мне останется полтора месяца. Но все случилось по-иному.
Еще в начале сентября неожиданно пришел старший тюремный врач. Сперва я отнесся к его расспросам спокойно, а потом стал вдруг волноваться. Он сказал, что это от разговора. Я давно и сам заметил, что на свидании утомляюсь разговором через пять или десять минут, а имея дело с начальством, – через две-три минуты.
Неожиданный визит врача заставил задуматься: что он означает? Надзиратели говорят: «Значит, о вас кто-то хлопочет». Но я никому не разрешил хлопотать за меня и не верил надзирателям. Но не придумало ли чего-нибудь само начальство? Нет! Прочь эту мысль, нужно спокойно ждать 24 января.
Утром, 9 октября, мирно сидел за письмом, как вдруг потребовали денежные квитанции для расчета и сообщили, что сегодня же переведут из этой тюрьмы.
– Куда?
– Вам объявят. Ничего не знаю, – сказал старший надзиратель.
Через четверть часа зашел помощник.
– Вы интересуетесь знать, что сказано в бумаге? Вам отсидка заменена высылкой.
– Бумага у вас?
– Нет еще. Вам объявят ее официально часов в одиннадцать.
Получил письмо, но прочесть не могу: ничего не понимаю. Нужно связать вещи. Но я ничего не соображаю, ни за что не могу взяться. Помню только, что сегодня до срока остается сто семь дней, или три с половиной месяца, да еще знаю, что через несколько часов у меня будет папироска. Последний раз приготовил воробьям булку: завтра они, бедные, тщетно будут ждать. На дворе несчастные арестанты ежатся от холода и прячут руки в рукава. Мог ли я сегодня предполагать, что гулял в последний раз? Даже не простился с Васей!