«В Перми и Вятке мне удавалось встречать людей такого же закала, как на Альпах», — припомнилась здесь Постникову герценовская фраза… Вскоре после альпийской поездки Герцен пережил свою семейную драму.
Потеря жены с новорожденным младенцем, трагическая гибель матери и сына Коли глубоко потрясли, но не сломили Герцена. Впоследствии он сам признавался друзьям, что с трудом одолел соблазн — запить с горя. Даже верная дружба Огарева поддерживала тут слабо — слишком велико было тогда расстояние между друзьями. В 1852 году их еще разделяли государственные границы: Огарев хлопотал о выезде из России.
Герцен решил уехать в Англию — страну для него новую, подальше от ранящих воспоминаний. Жизнь поистине оставила ему единственное утешение — общественную деятельность, не считая заботы о детях. Здесь и возник у него замысел о русском вольном слове.
«…Когда на рассвете 25 августа 1852 я переходил по мокрой доске на английский берег и смотрел на его замаранно-белые выступы, я был очень далек от мысли, что пройдут годы, прежде чем я покину меловые утесы его. Весь под влиянием мыслей, с которыми я оставил Италию, болезненно ошеломленный, сбитый с толку рядом ударов, так скоро и так грубо следовавших друг за другом, я не мог ясно взглянуть на то, что делал… Я не думал прожить в Лондоне дольше месяца, но мало-помалу я стал разглядывать, что мне решительно некуда ехать и незачем… Решившись остаться, я начал с того, что нашел себе дом… за Реджент-парком, близ Примроз-Гилля. Дети оставались в Париже (Герцен говорит о дочерях Тате и Ольге. — Р. Ш.), один Саша был со мною… По целым утрам сиживал я теперь один-одинехонек, часто ничего не делая, даже не читая; иногда прибегал Саша, но не мешал одиночеству… Я увидел, что серьезно-глубоких связей у меня нет. Я был чужой между посторонними… Нет города в мире, который бы больше отучал от людей и больше приучал бы к одиночеству, как Лондон…
Свои у меня были когда-то в России… Надобно было во что б ни стало снова завести речь с своими… Писем не пропускают… Писать нельзя — буду печатать; и я принялся мало-помалу за „Былое и думы“ и за устройство русской типографии…»
А теперь эта Вольная русская типография находится здесь, в Женеве, куда Николай Васильевич Постников воротился из своей трехдневной поездки по Швейцарии… Типография и ее деятели живо интересуют Николая Васильевича.
В один из последних дней августа 1869 года этот любознательный турист в повышенно-веселом настроении ждал заказанные блюда за столиком «Кафе де мюзее», в приятном обществе нового здешнего знакомого г-на Георга и его супруги. Расторопный кельнер от усердия почти порхал по воздуху вокруг этого столика. Он расставил обильные закуски, откупорил бутылки, от количества которых у мадам Георг округлились глаза; протирал бокалы, тарелки, ножи заботливее, чем на придворном рауте: обильный заказ сулил пропорциональные чаевые!
Гость уже убедил сотрапезников последовать русским обычаям и предпослать закускам хорошую рюмку шнапса, как в дверях появился невысокий плотный господин с облысевшим от самого лба теменем и изрядно поседелой бородой. Он был в строгом черном сюртуке и крахмальной рубашке с черным бантом, как бы намекавшим на недавний траур. Книготорговец Георг дружески раскланялся с вошедшим и шепнул соседу:
— Этот господин может быть вам, месье Постников, весьма полезен советами и опытом. Это издатель Станислав Тхоржевский. Не пригласить ли его к нашему столику — он, как видите, один…
От неожиданного исполнения столь заветного желания — личного знакомства с паном Тхоржевским Постников чуть было не поперхнулся сардинкой. В знак согласия он смог лишь сделать выразительный жест руками — дескать, счастлив случаю!
Пан Тхоржевский не заставил себя долго упрашивать и занял место рядом с г-жой Георг. Он оказался не чужд российским обычаям и позволил наполнить себе рюмку. Завязался было профессиональный разговор, однако Николай Васильевич вовремя приметил, как вытянулось лицо у г-жи Георг. Чтобы не наскучить ей серьезными темами, экс-ротмистр вперегонки с паном пустился ухаживать за дамой, пухленькой и молодящейся сентиментальной немочкой. Господа привели ее в наилучшее настроение, чем немало порадовали супруга. В результате оба получили приглашение к воскресному домашнему обеду. Однако, лишь только до сидящих донесло с улицы отзвук колокола соборных часов, пунктуальные супруги сразу откланялись — их ждали дела: мужа — магазин, жену — домашние заботы. Постников и Тхоржевский, к радости первого, остались за столиком одни. Однако и пан вынул из жилетного кармашка свой золотой «Лонжин» на тонкой цепочке того же металла.
Тем не менее Постников все же заговорил о своем намерении приобрести и издать бумаги князя Долгорукова, если у самого пана Станислава нет желания сделать это самостоятельно.
Веселое выражение лица у пана исчезло. Он задумался.
— По некоторым материальным причинам мои друзья и сам я не в силах осуществить такое сложное издание с нужной тщательностью. Но сам решать столь важный вопрос, как судьба такого архива, я не властен. Надо спросить мнение г-на Огарева. Он живет здесь, на улице Малых Философов. Однако и он не даст окончательного заключения. Право сделать это… имеет… другое лицо, уполномоченное покойным.
— Вероятно, я догадываюсь, кого вы имеете в виду. Разумеется, тут нужна всяческая осторожность, но… цель-то у нас с вами одна! Я говорю не о коммерческой стороне дела.
Взгляд Тхоржевского снова потеплел, и лицо стало улыбчивым.
— Хорошо! Коли так, а я в этом, знаете ли, не хочу и сомневаться, имея дело с другом г-на Георга, сочту долгом помочь вам познакомиться с Огаревым, Раз вы ненадолго в Женеве, то… приходите ко мне допой нынче, к шести вечера, на Рут де Каруж, № 20. А я прямо отсюда зайду сейчас к Огареву, чтобы предупредить его… Позвольте мне вашу визитную карточку. — И, пряча карточку в карман, добавил: — Надеюсь, что он согласится!
* * *
Еще перед входом в кабинет Тхоржевского с открытыми книжными полками, фарфорово-белым ламповым абажуром и большим кожаным диваном Николай Васильевич различил два мужских голоса. Утишая невольное сердцебиение, он переступил порог. На диване, глубоко вдавливая сиденье, расположился крупный тучный человек с болезненно-отечным лицом, затрудненным дыханием, но спокойно-испытующим взглядом серо-голубых, внимательных и добрых глаз. Его бороду, густые брови, усы и чуть всклокоченную шевелюру сильно тронула седина, но, видимо, их довольно редко касался парикмахер.