Но, в сущности, Наполеон был опять занят мировою задачей. Сами враги подталкивали его к ней. Державы не выплачивали ему пенсии и отняли у него жену и сына. Их агенты замышляли даже или убить его, или похитить и заточить навеки; и на Венском конгрессе уже говорили, по предложению Талейрана, про остров св. Елены. Оттого-то эльбский император счел себя свободным от всяких обязательств. А здоровье его поправилось: он имел вид сорокапятилетнего крепыша и все еще прекрасно владел своей страстной природой. Завоеватель решил, что мир еще не может обойтись без него.
Наполеон отлично видел подвиги “неисправимых”. Он сказал одному приятелю: “Как только Бурбоны ступили на землю Франции, их министры делали только глупости. Нынешнее правительство хорошо для попов, знати да старых графинь: оно гроша не стоит для современного поколения. Народ привык при революции, чтобы его брали в расчет: он никогда не согласится впасть в прежнее ничтожество, стать пациентом дворянства и духовенства”. Узнал Наполеон и о раздорах на Венском конгрессе. И вот у него начались таинственные сношения с итальянцами, стонавшими под австрийским игом, в особенности же с Мюратом, который уже разуверился в державах. Наконец к нему пробрался приятель господина Фуше и еще какая-то переодетая личность. И, на глазах беспечных крейсеров держав, с острова отплыла “флотилийка” с “армийкой” эльбского императора. 1 марта 1815 года Наполеон высадился во Франции.
Искатель приключений рассчитывал на всеобщее ошеломление, которое произведет “эта великая новость”. “Нужно лететь, опережать молву!” – воскликнул он. Вперед он пустил ловкие воззвания к народу и армии: во всем виноваты-де изменники, с этими Бурбонами во главе, которые “ничему не научились и ничего не забыли”. Тут значилось: “Французы! Я услышал в изгнании ваши жалобы и вожделения: я переплыл моря и явился к вам. Мои права – права народа и армии. Орел с национальными цветами пролетит, с колокольни на колокольню, до башен Богоматери!”
Однако “орел” побаивался роялистского Прованса: “армийка” пронеслась обходом, по снегам морских Альп, следом за своим императором, который шел пешком. В Дофине народ уже стал изъявлять восторг. Под Греноблем смельчак встретился с первым королевским отрядом. Он подошел на пистолетный выстрел, раскрыл грудь и сказал: “Кто из вас хочет убить своего императора?” Солдаты побросали свои белые кокарды и стали целовать ноги героя. К ним присоединились тысячи крестьян. В самом Гренобле также не было пределов восторгам.
Дальше массы народа провожали своего “спасителя” от деревни до деревни. Всюду слышалась марсельеза, крики: “Долой попов! Смерть роялистам!” Встречались и сильные отряды, высланные против “кровавого чудовища”; но они переходили к императору. Склонился перед ним и Ней, хваставший, что он привезет его в клетке. Только в Париже слышался глухой ропот буржуазии, ее национальной гвардии да политиков. Остальные “так же мало интересовались приездом одного, как и отъездом других”, по словам самого Наполеона. Утром 20 марта король незаметно бежал в Гент, бросив на столе даже депеши Талейрана, но не забыл бриллиантов и четырнадцати млн. франков. А вечером в Тюильри опять показался император.
Без выстрела совершилось событие, которое называли неслыханным ни в истории, ни в мифологии. Оно перевернуло умы. Во Франции были смертельные случаи от нервного удара. Бертье покончил с собой. Г-жа Сталь сочла себя побежденной. Сульт и Констан стали бонапартистами. Лафайет называл этот эпизод “прекрасной страницей истории”. Байрон отрекся от своей злой оды на эльбского человека. В Москве опять собирались укладываться. А дело было просто, если бросить традиционный взгляд на него как на военный переворот. Полет “орла” был делом народных масс, которые подталкивали заскорузлые в дисциплине войска. При первой встрече изгнанника с королевскими отрядами солдаты колебались. Наполеон крикнул им, указывая на столпившихся крестьян: “Спросите этих молодцов – и вы узнаете, что им угрожает возвращение десятин, привилегий, феодальных прав”. “Правду ли я говорю, друзья?” – обратился он к горцам. “О да, да! Нас хотели прикрепить к земле. Вы явились, как ангел Божий, чтобы спасти нас!” – загудела толпа. И Наполеон уже в Лионе издал указ об отмене знати и об изгнании эмигрантов. Оставалось удовлетворить буржуазию и интеллигенцию, которые опасались воскресения цезаризма. Наполеон уже в Гренобле возвестил, что посвящает себя миру да “ограждению начал революции”. Прибыв в Тюильри, он тотчас заявил державам, что будет соблюдать существующие договоры.
Так началось его господство Ста дней (20 марта – 26 июня 1815 года). То была последняя, отчаянная, но мимолетная борьба сверхчеловека с превратностями судьбы. Наполеон развернул былую мощь и энергию. Он опять работал по шестнадцать часов в сутки, опять создавал гигантские планы и проводил их уверенной рукой. Казалось, явился и неисчерпаемый источник средств. Все уплаты производились наличными деньгами, подрядчики даже получали вперед. Долги и пенсии оплачивались точно. Воскресла обширная “система” общественных работ. Деньги давали и банкиры, свои и чужие, и народ.
Но среда, а отчасти и сама личность смельчака нагромождали непреодолимые препятствия. Непривычная роль конституционного короля, вялость чиновников, ослабление дисциплины и веры в дело, наконец, угроза нашествия иноземцев – все подкашивало силы богатыря. Он видел это – и молчал. Он перехватил переписку Фуше с союзниками – и не трогал его; он понял роль Талейрана из забытых королем депеш – и вступил с ним в переговоры. Сам император обнаруживал нерешительность, стал задумчив и кроток, жаловался на перемену судьбы. Он быстро уставал за работой и томил приближенных болтовней о разных предположениях, с промежутками долгого молчания. Страдания от старых недугов стали хроническими; появились непроизвольные судороги и миганья глаза; император не раз впадал в истерику перед портретом своего сына. “Не узнаю его”, – сказал тогда Карно.
И эпоха Ста дней была сплошным противоречием, как, впрочем, и вся политическая история Европы в начале реакции. Сам Наполеон, решивший стать “Карлом Великим конституционных идей”, обратился к Констану с такими характерными словами: “Нация желает – или думает, что желает – трибунов и сходок. Она не всегда желала их. Она бросилась к моим ногам, когда я достиг власти... Теперь все изменилось: слабое, враждебное нации правительство приучило народ к самозащите, к укалыванию властей. Впрочем, этого желает лишь меньшинство; толпа желает только меня... Я – не император одних солдат: я – император крестьян, плебеев... Я вышел из народа: мой голос действует на него; я и он – одна природа. Мне стоит только дать знак или, вернее, отвернуться – и знать будет избита повсюду. Но я не хочу быть королем жакерии. Если можно управлять с конституцией – прекрасно. Я желал мирового господства – и для этого нужна была безграничная власть; а для управления одною Францией, пожалуй, лучше конституция. Да, я желал мирового господства, но кто не пожелал бы его на моем месте? Сам мир призывал меня управлять собой: государи и подданные взапуски стремились под мой скипетр. Гласность обсуждения, свобода выборов, ответственность министров, свобода печати! Я сам желаю всего этого, особенно свободы печати: подавлять ее – нелепость; я убедился в этом. Я – человек народа: если народ желает конституции, я обязан дать ее ему. Я признал его державность – и должен повиноваться его воле, даже его прихотям... Я не ненавижу свободу: я устранял ее, когда она стояла поперек моей дороги, но я понимаю ее; я воспитан на ее идеалах. Итак, дело пятнадцати лет разрушено: оно не может быть восстановлено. Да и я желаю мира; только его не получить иначе, как путем побед. Не стану внушать вам ложных надежд: я распространяю слух, что идут переговоры, но их нет. Предвижу тяжелую борьбу, долгую войну. Мне нужна поддержка нации, чтобы выдержать ее. Но за это она потребует, я думаю, свободы: она получит ее. Я старею: сорок пять лет – не тридцать. Теперь мне, пожалуй, будет к лицу покой конституционного короля. Еще вернее, что он пристанет моему сыну”.