высокой траве, мириады насекомых в воздухе — и не смогла сдержать улыбку.
— Ты вернешься.
— Конечно вернусь.
— Ты приедешь, — настаивала я, — и проведешь чудесный весенний день на пикнике, с лимонадом и корзинкой, полной сэндвичей с яичным салатом. Может быть, соберешь букетик ландышей. Вот что я бы сделала.
— Я должен был сделать ей предложение, — сказал он, и его взгляд затуманился.
— Все в твоих руках. Придешь к ней с ландышами. Она скажет «да».
Его губы задрожали:
— Прекрасная картинка.
— Это не просто картинка, — вещала я, надеясь всей душой, что я права и что он доберется домой целым и невредимым и будет счастлив. — Так все и будет.
Спустя некоторое время я вернулась в госпитальную палатку и ощутила странную смесь счастья и печали. Мне вспомнилось, как однажды отец сказал, поднимая человеческий череп, который стоял на одной из книжных полок в его медицинском кабинете:
— Именно эта кость отдаляет нас друг от друга. Мы никогда не сможем по-настоящему узнать другого человека, никогда не сможем дотянуться до него, как бы ни пытались.
Должно быть, я еще тогда усомнилась в его словах, но только сейчас я узнала то, чего не знал он: как тесно мы друг с другом связаны, как важна жизнь и как, прикоснувшись друг к другу хоть раз, мы уже не можем оставаться прежними.
— Куда ты ходила? — спросил Эрнест, когда я подошла.
— В Сент-Луис.
Он подумал, что это шутка.
— Пешком?
— Он ближе, чем ты думаешь.
В Мадриде мы заселились в те же самые номера в отеле «Флорида» и погрузились в привычную рутину, как будто и не уезжали. Без всяких объяснений мы с Эрнестом снова стали любовниками. Он никогда не говорил про Паулину, я тоже. Письма от нее и трех их сыновей валялись на столе, и он не пытался их прятать. Они напоминали мне о границе, которую он установил в телеграмме, о которой мы тоже никогда не говорили:
«И ТЫ ТОЖЕ ЕДЕШЬ, НА ДРУГОМ КОРАБЛЕ. СКАЖИ „ДА“».
И я сказала «да». А согласие всегда имело свою цену.
И все же у нас было наше настоящее. Вечером я мчалась к «Телефонике», чтобы отправить сообщения, снаряды свистели у меня над головой, глаза были прикованы к ногам и пыльной дороге — больше ни к чему. Редактор из «Колльерс» сообщил, что ему нравятся статьи и что мое имя включили в выходные данные журнала. Мы отпраздновали в «Чикоте», потом ужасным хересом в «Гейлорде», а затем еще более ужасным джином. Позже остатки нашей компании направились в номер Эрнеста, чтобы поесть чего-нибудь теплого из консервной банки, например маслянистые сардины с привкусом соленого моря, картофельный суп, бобы или солонину. Кофе разбавили сгущенным молоком, прилипшим к краю эмалированной чашки. Консервы открывали перочинным ножом.
А поздно вечером начали пересказывать друг другу сплетни из Голливуда, которые успели услышать или выдумать. Мы почти никогда не обсуждали прошедший день — ни отряды, ни наступление, ни грязь, ни дым. Ни поле боя, где тела поливал дождь. Ни город, превратившийся в руины, ни дом, который стоял здесь утром, а теперь превратился в груду кирпичей и щепок. Ни стекло, ни лохмотья, ни бумагу, ни штукатурку, превратившуюся в жижу и белую пыль.
Сразу после полуночи началась бомбардировка. Эрнест поднялся с кровати и открыл окна, чтобы не вылетели стекла. Я подошла к маленькому граммофону в углу и, заведя его, поставила Шопена. Когда прозвучали первые несколько тактов «Мазурки» си мажор, Мэттьюс произнес:
— Мне нравится эта мелодия. — Он сидел, обхватив руками колени, и выглядел очень юным и полным надежд.
— Эта музыка не для войны, — отметил Эрнест.
— Именно, — ответил Мэттьюс.
— Я хочу послушать ее снова, — попросила я.
— Она все еще звучит, — сказал Эрнест, слегка улыбаясь.
— Да, но когда она закончится, я хочу еще раз.
В один из вечеров мы разговорились о наших дальнейших планах. Мне было невыносимо думать об отъезде из Мадрида и о том, что он будет означать для нас, но Эрнест, казалось, был уже на чемоданах. Его новый роман «Иметь и не иметь» вот-вот должны были выпустить, и он уже предвкушал объемы продаж и множество рецензий.
— На этот раз отзывы будут лучше, — сказал он.
Эрнест имел в виду лучше, чем на «Зеленые холмы Африки» — его длинный, документальный отчет о поездке по Кении, на страницах которого было столько же литературных отсылок, сколько и охотничьих историй. Я тоже видела некоторые отзывы и помнила, как Джон Чемберлен высмеивал книгу в «Таймс»: «Таким образом, мистер Хемингуэй убил журавля и весь символизм „Моби Дика“ одним выстрелом». Я уже тогда была так предана работе Эрнеста, что молча пылала от негодования.
— По крайней мере, никто не игнорирует твои книги, — отметил Мэттьюс. — Именно с этим сталкивается большинство писателей, верно?
— На самом деле почти все писатели, — согласилась я. — Сначала пишешь, потом отчаянно пытаешься опубликовать, чтобы написать что-нибудь еще. В итоге продаж нет, никто тебя не читает, и ты понимаешь, что сам себя загнал в капкан.
— Теперь у тебя есть журналистика для подстраховки, пока «Колльерс» на твоей стороне, — заметил Эрнест. — Такая же подстраховка всегда была и у меня.
— У нас с тобой совсем разные ситуации. Здесь у меня есть шанс написать что-то значимое, но дома мне снова предложат «женскую колонку». У тебя всегда будет выбор. — Я услышала раздражение в своем голосе, но не могла остановиться. — Ты никогда не напишешь книгу, которая не станет бестселлером, что бы в рецензиях ни говорилось.
— Разве я этого не заслужил? — В его глазах был вызов, и вдруг я поняла, что на самом деле мы говорим о будущем, о его будущем — блистательном, как и всегда, и о моем, полном неопределенности. Он назвал книгу «Иметь и не иметь» — и этим все сказано.
— А что ты собираешься делать? — спросил меня Мэттьюс, пытаясь сменить тему.
— Одно агентство предложило мне читать лекции про Испанию в Штатах. Они хорошо платят, и я буду при деле.
— Ты шутишь? — спросил Эрнест.
— Я должна отказаться?
— Нет, конечно. — Его голос стал пугающе ровным. — Если ты охотишься за деньгами, то все в порядке.
Я моргнула, не веря в то, что его отношение могло так быстро измениться. Эрнест говорил со мной так, словно мы были врагами, а не друзьями. Уж точно не любовниками.
— Зачем вообще притворяться честной? — продолжил он. — Шлюха в военное время все равно шлюха, не так ли?
Мэттьюс пытался остановить меня взглядом,