Почему? Какая тупость, недогадливость! Нет, разумеется, даже если бы она вовремя узнала правду, ничего бы в их отношениях не изменилось. Но, боже мой, слов нет, какая непростительная расточительность. Выгнать, указать на дверь и головы не повернуть, не кивнуть на прощание… А щедрее, умнее, ярче ей никто больше не повстречался. Пусть бы он был. Был! А с остальным она, честное слово, справилась бы…
Ерунда, конечно, но теперь, когда она старуха, бабка, ей представляется, что в ничьей жизни она не была так нужна, как в его. Хотя то, что Федя тогда о Неведове сказал, ясное дело, ревностью диктовалось. И простительно, понятно. Ну вздор наговорил… А когда с Федей беда случилась, Дмитрий Иванович знал, но с ней, с женой, не поделился. Когда она потом спросила, раздраженно вскинулся: «Впутывать еще и тебя?!» Тоже понятно.
Только Федя, ей думается, счел бы возможным ей сказать. Хотя… Другая, трудная у мужчин жизнь. И она ни на чем не настаивает, ни в чем не раскаивается, только, верно, удивительное это счастье — жить с тем, кому ты интересна и кто интересен тебе. Всегда.
А однажды, когда дети, встав на колени на стульях, фотографии, разложенные на столе, рассматривали, мелькнула у нее ненужная, нелепая, чудовищная мысль: а может, случись все иначе, и Юрочка был бы жив…
Лиза с Кешей проветривались во внутреннем дворе серого дома, прыгая по очереди в сугроб спиной, раскинув руки. В какой-то миг это походило на полет, когда снег подавался мягко под их тяжестью, а небо внезапно приближалось, — снова и снова падали они, с разбегу запрокинувшись, и их игра не наскучивала им.
— А может, ты к бабушке переедешь? Вместе будем в одну школу ходить, — сказала вдруг Лиза.
— Перееду? — Кеша спросил. — Зачем?
— Ну… — Лиза замялась. — Может, у бабушки тебе лучше будет…
— Почему?
Лиза глядела на него как-то по-новому, взросло, зная будто то, чего он не знал.
— Почему? — он переспросил.
— Мало ли, — произнесла она деланно небрежно. Вздохнула. И решившись: — Бабушка тебе родная, родной дедушка, а муж твоей мамы — чужой.
Ему было двенадцать, ей одиннадцать, но он догадался, что она куда внимательнее вслушивается в разговоры взрослых: дома у нее, верно, говорили… Он поежился, ему неприятно стало, что обсуждают его мать.
— Кеша! — окликнула она его. Глаза у нее сделались совсем зеленые, виноватые. — Кеша, мы к тебе сейчас пойдем или ко мне?
— Как хочешь, — он буркнул.
Хотел бы, да не мог на нее сердиться. Сразу она казалась беспомощной, несчастной, если кто-то за что-то ее осуждал. Ее надо было непременно одобрять, восхвалять, во всем ей подчиняться, но когда-нибудь — он раздумывал — все же следует ее проучить. Как-нибудь в другой раз…
И с Екой она держалась свободнее, естественнее, чем он, родной внук.
Его Ека стала раздражать: ее подчеркнуто жертвенная любовь, ее обиды, сочетающиеся с навязчивостью, действовали теперь на него угнетающе. И даже вкуснейшие с капустной начинкой пирожки не доставляли уже прежнего удовольствия. Ему мешало сопровождение: вздохи частые Еки, ее исподлобья на деда взгляд, недоговоренности их, невысказанные, но и незабываемые взаимные упреки — все это сделалось вдруг для него невыносимым, и не хотелось глаза от своей тарелки поднимать.
Ну дед — тот сохранял ореол учености. Книги интереснейшие имелись у него в библиотеке, кое-что он давал Кеше читать. Да и льстило все же его положение, серьезность, солидность и все то, чисто мужское, в чем Кеша давно нехватку ощущал.
Отчим в общем был недурен. Добродушен, смешлив, но с ним не получалось сблизиться. И не хотелось.
«Игорь!» — так он однажды, обворожительно улыбаясь, представился, и, по-видимому, приятельски-необязательный стиль в отношениях с пасынком вполне устраивал его.
Он занимался переводами с английского и французского, толкался с утра до вечера дома, в пижаме, шлепанцах, небритый, но очень неплохо зарабатывал.
А Люба служила. Со службы постоянно названивала домой. Кеша видел, как Игорь с матерью его разговаривает, — прижав телефонную трубку плечом к уху и продолжая кофе себе варить или ботинки чистить, что-то мыча, отлынивая явно от требовательных расспросов. А как-то, при длительной такой беседе, он взглянул на вошедшего Кешу, заговорщически ему подмигнул, и Кеша в ответ улыбнулся.
И жутко покраснел, испариной прямо-таки покрылся, вбежал в свою комнату, пребольно ударил себя в лоб кулаком. И еще раз, еще раз. На кровать ничком повалился, постанывая сквозь сцепленные зубы, ненавидя себя.
А примерно раз в месяц Ека ездила с ним на кладбище. К отцу. И он об одном молил, чтобы только она не причитала, не повторяла в слезах: «Юра, Юрочка…» В нем тогда все точно затвердевало, и он чувствовал себя злым, черствым, сам себя стыдился, но слезы Еки почему-то именно так действовали на него.
Он любил мать, но и с ней у него не получалось от давящего чего-то, тяжелого освободиться. Он видел, что она занята, видел, знал ее отношения с отчимом, но полагалось ему не видеть, не знать. Это очень мешало, вынужденное такое притворство. Он вообще-то смирился, что так надо, так следует ему себя вести, но ощущение возникало, будто он в путах липких каких-то, не может вырваться, убежать, и приходится как бы подглядывать, подслушивать, а ему тошно, плохо.
Только, пожалуй, при встречах с Лизой облегчение наступало. Ее беззаботность и на него действовала; она настолько во всем была другая, что он удивлялся, улыбался и веселел.
Но, кажется, она нисколько не догадывалась, отчего он во всем ей потакает. Смеялась над ним, дразнила, полагая, что он все стерпит, и вовсе не задумывалась — почему. А он глядел на нее покорно серыми зыбкими глазами и просто радовался. Почему? Он и сам не знал.
… Пока они в лифте поднимались, Лиза ничуть уже виноватой себя не чувствовала. Надела в прихожей Екины домашние тапочки, обернулась, скомандовала: пошли! Будто это он пришел к ней в гости.
А в самом деле, ей не казалось, что она здесь в гостях. Там, где ее любили, она осваивалась мгновенно, но даже намек на неполное ее приятие, тень враждебности были для нее непереносимы. Она точно заболевала на глазах, жухла, делалась туповатой, неповоротливой. И огрызалась без видимой причины, как неприрученный зверек. Такое случалось с ней и в домашней обстановке, среди близких. А вот у бабушки Кеши — никогда.
С теми, кто ее любил, Лиза была очаровательна, остроумна, находчива, но обнаруживала опасную склонность сесть на голову самых преданных, самых верных и — опля! — погонять. Оставаясь столь же очаровательной, ребячливой, шаловливой, но не забывая вонзать шпоры в бока — той же Еке, которая, к примеру, жалуясь на головную боль, играть в лото отказывалась. «Примите пирамидон», — Лиза советовала, с трудом уже сдерживая нетерпение. «Ну давайте я голову вам платком обмотаю», — эта фраза звучала почти угрожающе. «Так будете тогда лежа играть!» — на такой приказ Ека возражать уже не смела.