Ради той же погони за образами прошлого он еще предпринимал небольшие путешествия, если позволяло здоровье: «Я выезжаю порой наудачу, в основном ради того, чтобы взглянуть на боярышник или кружевные воланы трех яблонь в бальных платьях под серым небом». Когда его приступы слишком учащались, он не осмеливался даже через стекло смотреть на каштаны бульвара, и целую осень проводил, не видя ее красок. Во время «каникул» он «платонически потреблял ужасающее количество путевых справочников и зазубривал тысячу кольцевых поездок, о которых грезил между двумя часами ночи и шестью утра, лежа в шезлонге».
Если же, наоборот, он чувствовал себя немного лучше, то отваживался выбраться наружу. «Исключения из правил — это феерия жизни», — говорил он. Герцогиня де Клермон-Тонер однажды вечером принимала его в Глизоле, когда он «объезжал Нормандию» на такси и восхищался цветами через закрытые стекла машины. «Мы направляли фары автомобиля на розовые аллеи. Розы появлялись, словно красавицы, разбуженные ото сна…» Он собирался вновь осмотреть «под безразличием и непроницаемостью дождливого неба, у которого им удалось похитить сокровища света (чудо, изображение которого могло бы украсить собор среди стольких других, не таких интересных), витражи Эврё». Чтобы выдержать это путешествие, он питался исключительно кофе с молоком и благодарил свою хозяйку «за то, что направляла по ночным ступеням его шаги, неверные от кофеина».[119] В 1910 году он мечтал побывать в Понтиньи. «Известно ли вам мирское аббатство Поля Дежардена в Понтиньи? Если бы я достаточно хорошо себя чувствовал для столь малокомфортабельного обиталища, вот что меня соблазнило бы…»
Но прежде всего, при любой возможности он отправлялся в Кабур, чтобы вскармливать там призраки Бальбека и тени девушек в цвету.
Пруст госпоже Гастон де Кайаве:
«Я много думаю о вашей дочери. Какая досада, что она не едет в Кабур! Я, впрочем, еще не совсем решился ехать туда в этом году, но если она туда поедет, больше не буду колебаться…»
В гостинице ему требовались три комнаты (для уверенности, что избежит шумных соседей), из которых одна для Фелисии. «Но не будет ли слишком нелепо привезти свою старую кухарку в отель?» Номерам полагалось быть уютными, веселыми и без шагов над головой. В случае надобности он снял бы и комнату, расположенную над его собственной. Весь день он оставался взаперти, работая или расспрашивая гостиничную прислугу, приносившую ему о постояльцах или персонале ценные сведения. На закате, когда его враг День был побежден, он спускался с зонтиком от солнца в руке и какое-то время оставался на пороге, словно ночная птица, покидающая в сумерках свое темное убежище — желая удостовериться, что это не просто облако, что никакого решительного возврата света не будет. Позже, сидя в столовом зале за большим столом, простой, зябкий, обаятельный, он «принимал» и угощал шампанским тех, кто к нему подходил.
В Париже он еще посещал несколько салонов ради наблюдений над своими персонажами, но являлся туда так поздно, что многие, завидев его, восклицали: «Марсель! Значит уже два часа ночи» и убегали. Так было с Анатолем Франсом на средах у госпожи Арман де Кайаве. Он нисколько не интересовался Прустом, который, однако, писал ему по поводу каждой новой книги восторженное письмо:
«Какие прекрасные вечера проведу я с Кренкебилем, деканом Малоре, генералом Декюиром, Пютуа, Рике, собранными сейчас воедино,[120] родившимися совсем недавно из волшебной пены вашего гения, и, тем не менее уже почтенными благодаря неотразимому влиянию, которое оказали на людские умы за эти несколько лет, столь глубоко изменив мир, что стяжали величие веков… Ведь «Монтильские маневры» — это великолепная сцена с генералом, ищущим свою бригаду, прямо битва при Ватерлоо из «Обители»,[121] ироничная и гениальная; с беседами, которым нет равных, разве что у Бальзака, но в ваших больше красоты из-за генерала, говорящего при виде гобеленов Ван Орле: «Да тут у вас просторно!» — «Генерал мог бы привести свою бригаду». — «Была бы счастлива принять ее». Три реплики врезались в мою память, как самый прекрасный комический триптих, когда-либо написанный мастером с наиболее полным, на удивление законченным совершенством, с гениально найденными чертами, законченным настолько, чтобы удовлетворить своей правдой — неожиданной, но поразительной. Кажется, я помню также редакцию газеты, что просила рассказ «с аристократическим душком». Единственная вещь, которую я еще прочел — я только что получил книгу, всего десять минут назад, — это «Христос Океана», которая необычайно глубоко меня взволновала. Что бы я, быть может, больше всего предпочел — я так любил эту вещь — это «Пютуа». И к тому же, мне знакома эта история, которую я услышал от вас в то счастливое время, когда мог видеть маленький цветок, еще живой, который подсказал форму резного камня для вашего великолепного собора. Еще раз спасибо, дорогой мэтр, что не забыли больного, о чьем существовании вы единственный помните, потому что самые великие люди являются также самыми лучшими…»[122]
Теперь, когда Пруст сам «принимал», это происходило уже не в собственном доме, как во времена родителей, но в ресторане, чаще всего в отеле «Риц», метрдотель которого, Оливье Дабеска, очаровал его своей скромной изысканностью, услужливым достоинством и глубоким знанием правил этикета. Дать ужин для Кальмета, директора «Фигаро», было в глазах Пруста событием, которое подготавливали длинные письма к госпоже Строс и телефонные звонки (звонил, впрочем, не он сам) к каждому из приглашенных; в частности, к Габриелю Форе, который должен был играть, поскольку Рейнальдо Ан был в Лондоне, где пел перед королем Эдуардом VII и королевой Александрой… И можно ли пригласить господина Жозефа Ренака с герцогом де Клермон-Тонером? И каков порядок старшинства между Форе, «который не самый молодой; Кальметом, ради которого я и даю этот ужин; Беро, который очень чувствителен; господином де Клермон-Тонером, который моложе всех, но происходит от самого Карла Великого; иностранцами?..»
Наконец ужин состоялся, в «Рице», в салоне с панелями, затянутыми вишневой парчой, и золоченой меблировкой. Среди этого декора удивляли «двое лапландцев, раздувшихся от мехов»: то были Пруст и госпожа де Ноай. Рислер, ангажированный в последний момент, играл вагнеровские увертюры. После ужина настала пора чаевых. Марсель хотел дать Оливье триста франков, и гости набросились на него, чтобы принудить к меньшей щедрости. Он пошел еще дальше.