И вcе же – что было в Фурмане доминантой? Что определяло его стиль, было мерой и точкой отсчета?
Я полагаю – эпикурейство.
Он жил с удовольствием и для удовольствия. Он выбрал шахматы не как дело – ну какое же это дело! – а как времяпровождение. Шахматы давали пищу его уму. Шахматы были пристанищем его души. Шахматы удовлетворяли его ненасытную потребность в прекрасному успешно заменяя музеи, книги, музыку. Шахматы разменивали его одиночество, неустроенность у неприятности. Шахматы были его зеркалом, помогали познать себя и примиряли с собою. Наконец, шахматы были столь великодушны, что поставляли ему средства на жизнь – не роскошную и даже не очень сытую, но вполне приличную по меркам окружающей среды. Это же как ему повезло! – он получал деньги только за то, что занимался любимыми шахматами… Нет, он не поменял бы свою жизнь ни на что другое, потому что ни в чем другом он бы не смог жить столь естественно и свободноу как в шахматах.
Обыкновенный счастливый человек.
Жизнь по такой модели – не бог весть какая редкость среди шахматистов. Скажу больше: она типична. Но в этом правиле всегда были исключения, а теперь их с каждым годом появляется все больше; возможно, что исключения уже и перевешивают правило. Что делать! – шахматы стали бизнесом, и, чем выгодней и доступней представляется шахматный бизнесу тем больше днище этого корабля облепляют случайные, а то и вовсе чуждые искусству шахмат люди.
Пробившаяся в средние и даже верхние этажи шахматной иерархии посредственность озабочена исключительно материальной стороной, свою неполноценность она вынужденно компенсирует многочасовой каждодневной работой, штудиями, всевозможными ухищрениями во имя успеха. До наслаждений ли ей! Творческую свободу и созерцательность, бескорыстный поиск шахматной красоты она презирает. А ведь прежде только ради этого и уходили в шахматы!..
Истинные шахматы – шахматы дилетантов – это игра во имя удовольствия.
Страсть, азарт, самоутверждение, тщеславие, меркантилизм, прагматизм, деловитость паразитируют на них. Не имея по сути никакого к ним отношения, вся эта дрянь присосалась к шахматам, живет ими, тянет из них соки. Хочется все же надеяться, что гонка за успехом, высушившая и изуродовавшая верхние ветви шахматного дерева, не повлияет серьезно на его здоровье. Это наверху, позабыв первозданные ценности, могут прийти к «смерти шахмат», то есть к шахматам, за которые больше никто не захочет платить. А нашим с вами шахматам не грозит ничего.
И шахматам Фурмана это не грозило – ведь красота бессмертна. И шахматам Карпова тоже.
В заключение хочу возвратиться к тому, с чего был начат этот комментарий. К извинительному тону шахматных специалистов, уверенных, что реальный Фурман был значительно мельче его репутации.
Они не правы – и вот почему. Во-первых, они судили его по себе, а он был другой. У него были другие ценности, другая доминанта, другой взгляд на мир. Во-вторых, они не понимали природу силы Фурмана. Коллеги судили его работу, его стиль, его внутренний мир, его багаж лишь по спортивным результатам его «клиентов». Через игру «клиентов». Они находили «его» планы, «его» постановку партии, «его» ходы и говорили: вот – рука Фурмана. Потому что только так, только на таком – конкретном – уровне они могли его понять. А ведь его природа была совсем иной: Фурман имел счастливую способность растворяться в другом без остатка.
Он был почвой – тем тонким слоем, без которого земля не может родить. Он был катализатором – тем вроде бы нейтральным веществом, которое дает жизнь процессу творения. Он был талантливым человеком, значит, имел особый склад души, когда важен процесс, а не результат, когда важна истина, а не выгода, когда отдавать – это естественнейшая потребность, удовлетворение от которой не может сравниться ни с чем.
Все настойчивее в мой рассказ стучится Корчной…
Это и неудивительно: с той поры, как я перебрался в Ленинград, мы стали встречаться регулярно – у нас сложились приятельские отношения; мы вместе выступали за сборную команду страны и играли в одних и тех же турнирах; наконец, на мою память о тех годах не может не накладывать отпечатка наше последующее многолетнее противостояние в борьбе за мировое первенство.
С Корчным у меня связано немало тяжелых минут, черных мыслей, разочарований и отчаяния. Но я бы не хотел этого забыть – ведь это такая же равноправная часть моей жизни, как и все остальные. И я не в претензии к Корчному: он был таким, какой он есть, не хуже и не лучше; и я всегда принимал его таким, каким он был; пытался понять… и даже простить все то зло, которое он мне причинил, – пытался, хотя это и очень трудно. И кое-чего в этом смысле достиг: в моем сердце нет к нему ненависти. Есть жалость. Есть сожаление: будь он другим, не столь вздорным и циничным, его жизнь сложилась бы куда счастливей. Но это сожаление по поводу Корчного-человека, а Корчной-шахматист реализовался вполне. Реализовался ровно настолько, насколько хватило его сил и таланта.
В шахматах он получил все, вот только чемпионом мира не был. Не судьба! Вначале этот орех был ему просто не по зубам; потом – когда зубы окрепли – оказалось, что еще крепче они у Спасского и Петросяна; когда же он и их превзошел – появился я… Это были лучшие его годы, но я рос быстрее, чем он креп. Я на этом настаиваю, потому что не раз приходилось слышать, мол, Корчному не повезло, что он встретил меня, когда его лучшая игра была уже позади. Ничего подобного! Лучшие годы Корчного приходятся именно на борьбу со мной, но я был сильнее, доказал это сразу и подтверждал свое превосходство еще много, много раз. Подтверждал игрой. Подтверждал в борьбе. И мне удивительно, что он до сих пор не может понять, что не люди, не обстоятельства – шахматы нас рассудили.
Я уже упоминал, как впервые увидел его. Это было во время сеанса одновременной игры, которой Корчной давал во Дворце культуры тракторного завода. Мне было десять лет; желающих сыграть – слишком много; поэтому мы с Сашей Колышкиным сели за одну доску. Из короткой и не вполне вразумительной лекции, которую прочел перед сеансом Корчной, я понял лишь одно: сейчас никто в шахматы толком играть не умеет, в них процветают зубрежка и безнравственность; и он, Корчной, мог бы добиться куда большего, но мешают козни и естественное отвращение к нечистоплотным соперникам, которых не выбираешь, которых посылает шахматная судьба.
Амбиций ему было не занимать. И не только в лекции, но и в игре. Он держался чрезвычайно энергично – энергично двигался, энергично переставлял фигуры. Его лицо улыбалось, но в глазах плавало ядовитое злорадство. Ему нравилась демонстрация собственной силы, нравилось уничтожать беспомощных соперников. В нашей партии он разыграл шотландскую, поразив меня и Сашу тем, что, выведя все фигуры и поставив ладьи по центру, он возвратил слонов на их места. Все же мы разобрались в его замыслах, и, когда нейтрализовали их, по предложению Корчного была зафиксирована ничья.