Оставив Брюссель, семья Александра Ивановича Герцена, или, вернее, часть семьи, несколько дней жила в Париже.
По привычке Александр Иванович остановился в хорошо знакомом ему Отель дю Лувр вблизи Пале-Рояля. Он ненавидел тесные помещения и мог работать только на просторе, расхаживая по нескольким комнатам, лучше даже в разных этажах, как было в его лондонском доме, среди обстановки красивой, удобной и без претензий на новейшую мещанскую моду. Убогие комнатки-клетушки с унылой казенной мебелью наводили на него тоску, ввергали в состояние меланхолии. Не любил он библиотек и читальных залов — всегда старался получать книги на руки и работать в кабинете, наедине с самим собою.
Как никто другой, умел он работать с газетами и научной литературой. Выхватывал из газетной полосы самую суть, пропуская без внимания лишнее, как кит-полосатик удерживает во рту пищу, отцеживая и выбрасывая тонны морской воды! Использованные кипы газет он либо отсылал туда, откуда получал, либо переотправлял дальше, другому читателю, другу или единомышленнику. Не делай он этого — груды прочитанного быстро заполонили бы все рабочее место или весь номер в отеле.
И еще умел запечатлевать мгновенно рождающуюся мысль, случайную ассоциацию, проблеск идеи… Так запечатлевать, чтобы не дать им рассеяться, подобно облачку в небе, чтобы не уронить, не утратить. Всегда под рукой что-то начатое — либо статья задуманная, либо дневниковая страница, зародыш очерка, а то просто начатое письмо. Особенно к собственному альтер эго — второму «я» — Огареву. Их и письмами не назовешь — это лаконичные наброски, сделанные разом, в краткие минуты, с предельной откровенностью, обнаженностью чувств и мыслей. Как они проносятся в уме — так и застывают на листе бумаги, часто в обрывках слов, сокращениях, намеках, иносказаниях. Получается как бы живая запись сердечного пульса, кардиограмма ума и души… Но и в них, в этих письмах, все-таки приходится блюсти осторожность и не столько писать, сколько намекать! Письма тайно вскрывает и французская, и швейцарская, и бельгийская полиция. Ведь однажды, в 1850 году, его, Александра Герцена, уже высылали из Франции, как нежелательного иностранца и опасного деятеля…
Да и теперь, в прошлом месяце, в соседней Бельгии пригласили его в министерство юстиции, и некий чин из управления общественной безопасности, любезный до приторности и явно обеспокоенный присутствием в Бельгии г-на Герцена, въедливо расспрашивал, надолго ли он сюда, каковы его политические планы, будут ли в Бельгии издаваться «Колокол» и «Полярная звезда»… А он-то намеревался купить здесь новый дом и сплотить в этом доме всю семью, возможно и вместе с Огаревым… Очень скоро он почувствовал, что за ним установлен строгий полицейский надзор. Нет, не стоило оседать в такой стране! «Была разлука без печали» — и вот Париж…
Нынче воскресенье, 3 октября года 1869-го… Ясно и еще не холодно на дворе… Гм, на дворе! Вот в подмосковном Васильевском — там дворы, и собачий лай, и почернелые избы, и старые аллеи почти над берегом Москвы-реки, неглубокой, но довольно быстрой здесь, благодаря легкой запруде, где всегда увидишь рыбаков.
Ах, Россия, Россия, не наглядеться бы на тебя, не нарадоваться бы твоим просторам, березам, твоим суздальским постройкам и сладкой «володимирской», ни с чем не сравнимой речи… Вот в бельгийской газете «Ла пресс», в номере от 1 октября, что-то о России…
«Нам пишут из Петербурга, что русские эмигранты — Бакунин, Герцен и другие, которые начали издавать в Швейцарии брошюры и революционные прокламации, будто бы смогли переслать их в Россию».
Гм, это что-то новое… Тотчас спросить у Огарева — что тут правда, а что вздор… Старый друг Бакунин в прошлом месяце развивал бурную деятельность в связи с Базельским конгрессом I Интернационала. Заседания конгресса шли с 6 по 11 сентября. Бакунин надеялся стать «диктатором» европейского рабочего движения и возглавить Интернационал. Эх, как жаль, что почти готовые к печати «Письма к старому товарищу» не опубликованы — и похоже, что на конгрессе критика позиции Бакунина во многом совпадает с герценовской оценкой бакунинских анархических взглядов и его стратегии… Собственно, из-за отношения к старому другу Бакунину и происходят главные недоразумения Герцена с ортодоксальными марксистами. Их конгресс — большой шаг вперед в революционном движении. Жаль, что «Письма к старому товарищу» остались вне поля зрения участников конгресса! Там резко осудили бакунинско-нечаевский терроризм, их авторитарный образ действия, их призыв к голому всеуничтожающему разрушительству во имя некоего будущего созидания, совершенно неопределенного. Конгресс осудил бунтарство и анархизм, не пошел за Бакуниным и его сторонниками… В России же новые репрессии против печати и резкий нажим правительства и полиции на студентов. По поводу этих беспорядков составлены Бакуниным и Нечаевым листовки — возможно, это именно они переброшены в Россию? Уехал туда и сам Нечаев — с грузом прокламаций… Огарев посвятил ему стихотворение, правда, не новое — оно года два назад печаталось в герценовских изданиях с посвящением другому юноше — С. Астракову. Сейчас это стихотворение тоже отпечатано в виде листовки. Огарев послал ее Герцену в Париж — вот она:
СТУДЕНТ
(Посвящается молодому другу Сергею Нечаеву)
Он родился в бедной доле,
Он учился в бедной школе,
Но в живом труде науки
Юных лет он вынес муки.
В жизни стала год от году
Крепче преданность народу,
Жарче жажда общей воли,
Жажда общей, лучшей доли.
И гонимый местью царской
К боязнию боярской,
Он пустился на скитанье,
На народное воззванье,
Кликнуть клич по всем крестьянам —
От Востока до Заката:
«Собирайтесь дружным станом,
Станьте смело брат за брата —
Отстоять всему народу
Свою землю и свободу».
Жизнь он кончил в этом мире —
В снежных каторгах Сибири.
Но весь век нелицемерен —
Он борьбе остался верен.
До последнего дыханья
Говорил среди изгнанья:
«Отстоять всему народу
Свою землю и свободу…»
Перечитав эту листовку, Герцен только плечами пожал: чего ж, мол, Огарев раньше времени похоронил «молодого друга Нечаева» в снежных каторгах Сибири? Поживем — увидим, как у того дела в России пойдут…
От дел общих мысленно перешел к собственным, семейным.
Его все больше тревожили душевные переживания старшей дочери, Таты, любимицы, умницы и, как находили многие, настоящей красавицы. Вся в мать! А в судьбу ее врывалась некая опасная, даже роковая струя… Все началось так: еще года два назад, в 67-м, познакомилась Тата во Флоренции со слепым музыкантом, молодым графом Пенизи. Он сперва понравился Герцену: композитор, прекрасный пианист, певец, поэт, владеет всеми европейскими языками, знает естественные науки, историю, литературу. Такого чуда Герцен в жизни не видывал! Вдобавок он со вкусом одевался и вел себя в обществе свободно и с достоинством. Он начал давать Тате уроки музыки, но теперь, осенью 1869 года, к большой тревоге Александра Ивановича, признался Тате в любви. Сначала воспитательница Мальвида Мейзенбуг, сын Александр и сама Тата скрыли было от отца начало этой истории, а врач, лечивший Пенизи, стал умолять Тату не отталкивать вовсе молодого человека и не прекращать встреч с ним после того, как она ответила отказом на его предложение брака. Узнав, что дело уже дошло до угроз с его стороны, отец потребовал от Таты решительного разрыва с Пенизи, но дочь колебалась, жалея больного и без того обиженного судьбою слепца. Отцу она, впрочем, ответила успокоительной телеграммой.