В сентябре пришла зима, в октябре зашло за горизонт солнце, наступила первая в нашей с Наташей жизни полярная ночь. И если решиться определить ее одним единственным словом, то слово такое найдётся: мы любовались ею! Сыграл, как всегда, свою главенствующую роль Нансен, страницы его книг, на которых автор воспевал арктическую тьму вкупе с восьмым чудом света, полярным сиянием: «Полярная ночь, ты похожа на женщину, пленительно прекрасную женщину с благородными чертами античной статуи, но и с ее мрачной холодностью… Непорочная, прекрасная, как мрамор, гордо паришь ты над замерзшим морем; сверкающее серебром покрывало, сотканное из лучей северного сияния, развевается по темному небосводу. И все же порой чудится скорбная складка у твоих уст и бесконечная печаль в глубине твоих темных глаз…»
Все же годы, проведенные на Новой Земле, были лучшими в жизни. И Наташа почти все время находилась рядом, мы расставались ненадолго, месяца на два… Завтра сделаю ей приятное. Сколько терзаний она принимает из-за меня — пусть же немного порадуется. Пусть всплакнет прямо при мне, растрогается. Не беда, такие слезы не опасны, зато создам ей настроение. Как войдет в палату, тут я ей и продекламирую стихи, скажу, что посвящаю их ей, моей жене. Они были написаны в ту первую полярную ночь, когда она, наслушавшись в моем исполнении Нансена и наивно уверовав в мои поэтические способности, попросила написать «арктическое» стихотворение. Как ни странно, оно написалось чуть ли не в тот же день, но тогда я не показал его, намеревался еще потрудиться над ним, а потом мы оба как-то забыли об этом. Значит, завтра я вспомню его вслух:
Ты бела и черна, ты хитра и изменчива,
Ты сверкаешь луны обручальным кольцом.
О, Полярная Ночь, ты похожа на женщину
С обжигающе резким, холодным лицом.
Ты похожа на статую древней богини,
Непорочной прекрасной богини любви,
Ты пленяешь красой своих строго очерченных линий,
Но какой же пугающий холод в твоей неподвижной крови!
На твоих снежно-белых щеках не зардеет румянец,
Замолчали твои ледяные уста навсегда,
Словно сказочный эльф, ты свершаешь свой медленный танец,
А в груди твоей стылой — все та же бесчувственность льда.
Ни к Земле состраданья, ни мук, ни тревог, ни волнения,
Ни улыбки, призывно-пугливой, как страсть.
Только чудятся мне безысходности жгучей смятение
Да печаль в глубине твоих черных безжизненных глаз.
Темнота небосвода, великая тьма мироздания,
Тусклый свет дальних звезд быстротечен и чахл…
Лишь, зеленое с желтым, сияет сияние
Покрывалом на нежных метельных плечах.
Вот досада, дальше — забыл! Там были еще две или три строфы, где говорилось о том, что люди, то есть мы с Наташей, сильнее любой темной метельной ночи, потому что они живые и любящие. А еще о том, что настанет день, когда мы освободимся от давящей власти мрачной стихии и умчимся на юг, светлый юг «без конца и без края» (бессовестное воровство у А. А. Блока, прямое, наглое!) и окажемся среди цветущих деревьев и залитых солнцем полей. Можно подумать, будто кто-то силой гнал нас от этих деревьев и полей, от благодати средних, умеренных, московских широт в черноту северной ночи! Романтика — теперь оба за нее и расплачиваемся. Стоп! Должны же существовать какие-то запреты на мысли, иначе — не выдержать.
Мне понравилась первая полярная ночь на Новой Земле и последующие тоже понравились. Даже в пургу, когда и тяжко, и страшновато, меня не покидало некое особое чувство гордости за самого себя. Сатанеет за окном природа, мешает нормальной жизни, каждый выход из дома превращает в муку — а все равно на душе чуть ли не ликование: во-первых, ты бросаешь ей вызов с твёрдым намерением одержать пусть крохотную, но победу; во-вторых, вернувшись домой с наблюдений, исхлестанный снегом и ветром, окоченев и успев озлобиться на весь зажравшийся цивилизованный мир, ты испытываешь ни с чем не сравнимое наслаждение, предвкушая, как ровно через мгновение начнешь согреваться у печки, сбрасывать промокшие одежды, принимать из чьих-то рук кружку с чаем, окунаясь в немыслимо прекрасную атмосферу кают-компании.
Правда, время от времени атмосфера та решительно накалялась. Причем в подавляющем большинстве случаев по самому невинному поводу. Чей город лучше, Москва или Архангельск (слава богу, среди нас не было ленинградцев, а то наверняка быть бы дракам!), подглядел ли Тимофеич костяшки у соседа во время тысяча сто сороковой партии в «козла»? Свежую струю, как правило, вливала Клавдия Андреевна, ухитрявшаяся именно в такие спокойные зимние вечера лишний раз попрекнуть товарищей по коллективу за нежелание помогать повару и, естественно, за обжорство. Даже кино, самое, извините, массовое из искусств, иногда становилось яблоком раздора.
К моменту прибытия нашей смены на станции числилось полтора десятка картин из цикла «Худшие ленты отечественного и мирового кино». По давно заведенной традиции кинодни совпадали с днями помывки, и раз в декаду механик нехотя разворачивал в дверном проеме между кают-компанией и радиорубкой киноустановку «Украина». На дальней белой стене появлялись первые кадры очередного шедевра. Какой именно фильм лицезреть, решали накануне общим гвалтом, выкриками «сам гляди эту дрянь!» и чаще всего расходились, переругавшись, чтобы назавтра сопровождать победившую в «конкурсе» ленту ядовитыми репликами и обещаниями, что смотрим ее в последний раз. Так, декада за декадой, «Дочь механизатора» («Жмеринка-фильм») уступала место «Сыну аула» («Абрек-фильм»), далее следовали «Судьба браконьера», «Стучись в мое сердце», «Заря над Пекином», «На пороге светлого послезавтра» и т. п.
Две-три картины были хороши. Роммовские «Тринадцать», его же двухсерийный «Адмирал Ушаков», а еще экранизация пьесы А. Н. Островского «Без вины виноватые» с Аллой Тарасовой и Владимиром Дружниковым в главных ролях. Их крутили вне очереди, в обиход входили фразы и целые диалоги из полюбившихся фильмов. Например, высказывания актера Шмаги из «Без вины виноватых» в исполнении Алексея Николаевича Грибова: «Артист горд», «наше место — в буфете» и коронное «но и дальнейшее наше существование не обеспечено!»
Когда летом в Русской Гавани появлялись военные и научно-гидрографические корабли, а также пароходы, доставлявшие на станцию новую смену и всевозможные припасы, стихийно возникал фильмообмен. Мы спешили сбагрить своих «джигитов», «рыбачек» и прочий мусор, гости отвечали тем же. Однако ни одной самой любимой картины мы не отдали ни разу, они жили у нас годами и, честное слово, так и не успели нам надоесть!