Ознакомительная версия.
Тогда я съел очень большое, спелое, хрупкое, очень вкусное яблоко и решил жить дальше.
И вновь, как прежде, скользя шаг за шагом, карабкался вверх на скалы, дальше, вперед, выше в тканые пестротой долины, сквозь пьяный их запах и жужжание пчел, к сладко недоступным ледяным маковкам земной верхотуры… И, раздумав в кустарниковой тени, пропетляв, проблудив покатыми улочками, спустился к закатному морю… В последний раз. Прежде чем унесет меня, убаюкает на волнах белый корабль. Скоро – как кликнут склянки дышащую прибоем полночь.
Отужинав, очутился на набережной. Время, оставшееся до отвала судна, застопорилось. Я разменивал его в тире на горсти бесцельных выстрелов, просиживал вместе с влюбленными у кромки воды, отбрасывающей на лица ненужный им свет фонарей, выхаживал по протянутой к морю ладони пирса, слухом ловил в тягучих портовых гудках, но оно оборотилось ко мне, запомнилось, мучило бесконечностью, как светлый колодец неясных глаз давешней иностранки. Конечно, я понимал всю бессмысленность, быть может, выдуманность моей влюбленности. У нее иная жизнь, совсем несхожая с моей, другая. Только чаще приковывает, поражает, обезболивает глубина темных очей и значительно реже – я утверждаю: значительно реже – встретишь такую бездонную светлость взгляда. Такую покойную, да неясную до конца – и оттого мудрую. К тому же она явно смотрела на меня, даже очки надела, даже пристально смотрела на меня тогда в автобусе. Такая пухлая молоденькая иностранка, почти девчонка! И все-таки я уехал.
Ночью что-то случилось с морем. Вода пугала, отталкивала, тревожила сон. Я не очнулся, заспал, вышел на палубу поздним утром, когда улеглось. Расправились волны, скользким штилем подгоняя умытый штормом корабль, солнечное рассеяние билось осколками, играло крестообразными бликами в радужные переливы. Стихия сменилась умиротворением, движением плавным в парении птиц, приглашала к блаженному созерцанию собственной радости. И никакая болезнь, даже морская, не в силах была помешать этому общему состоянию.
В шезлонге рядом со мной дремал военный, капитан артиллерии. Время от времени погружался он в трюм, в бар, к желаемой рюмке и, возвращаясь, восклицал каждый раз: «Годится!» Наконец после обеда мне пришлось составить ему компанию. Я не хотел пить, но, чувствуя его особенное намерение выговориться, согласился.
Начал он, как обычно, как начинают военные, с разрешения беседовать запросто, невзирая, как говорится, на чин и звание. Просил поверить, что он не какой-нибудь там солдафон и все понимает. Уговорил выпить еще по одной и только потом начал о главном – о женщинах:
– Не женат?
– Нет.
– А я вот рискнул. Местную взял. Машинисткой она в канцелярии. Я сам с пяти лет без матери. У чужих людей вырос. Отец, вернее, жив… Да Бог с ним. Я… Она… вообще все при ней. Ну что тебе рассказать? Старше я, семнадцать лет разницы, понимаешь. Жизни не знает. Идеалистка, понимаешь. У меня-то, конечно, были там разные… баловство… не без того. Мы все в эти годы любили, но мало любили нас… понимаешь. Вот уехал… в командировку… и неспокойно… Думаешь, бросит она меня?
Я не знал, что сказать, чем утешить переживания артиллерийского капитана, а он, опьянев, уж не мог скрыть их ни голосом, ни лицом, и от неловкости я предложил пропустить еще по одной.
– Я сейчас тебе ее карточку покажу, – продолжал капитан.
– Да не надо.
– А чего?
– Да не стоит…
– Это ты брось, брось… все путем. – И он показал карточку. Стандартную курортную фотографию с памятной надписью.
Нет, видно не дано мне счастливого свойства, никогда ничего не понимал я в женщинах, не разбирался, потому без конца и влюбляюсь легко, как мальчишка. Наверное, обиделся капитан, ведь я не ответил тогда ему, не расспросил, спустился в каюту, заперся и не выходил из нее до конца путешествия. Стало быть, выдумал я свою незнакомку? На фотографии в руках артиллериста была она, она вне всяких сомнений – такая пухленькая молоденькая «иностранка», почти девочка… Ну, а с другой стороны, отчего же выдумал? Не следует горячиться. Да не ревную ли я?! Действительно, тут еще вопрос… Тут еще большой вопрос! Да что там какая-то иностранка в сравнении с женой нашего офицера! И почему она плакала, когда пел монах?..
Однако буквально через полгода случилась оказия: пришлось опять побывать в тех краях по служебным делам.
И заново, скользя шаг за шагом, карабкался вверх я на скалы… в тканые пестротой долины… к недоступным ледяным маковкам… Зашел и в храм, огороженный розовым туфом. Не утерпел, постучался в мраморные покои. Открыл привратник, я пояснил, что был здесь давно и снова хотел бы видеть отца-настоятеля. Выяснилось: монах почивает, просил не будить. Затем, удалившись, привратник окликнул меня и пригласил все же войти.
В комнатах почти все сохранилось как было. Только вместо рисунков и аппликаций цветной телевизор. Пред ним в кресле сидел толстый, незнакомый старик в нижней рясе – смотрел хоккей…
Отцветали деревья, переизбирались парламенты, я женился, но не забыл той истории. Правда, отдаляясь, помянутая в суете, она казалась все более выдуманной и нереальной. Иногда я домысливал: влюблял машинистку и молодого монаха друг в друга, сводил конфликт в треугольник, сталкивая священнослужителя и артиллерийского капитана. Концовка с цветным телевизором представлялась особенно выигрышной. Одним словом – праздное сочинительство. Пустое это, пустое!
Куда лезем? Чему любопытствуем?
Но оставим теперь прозу, как литературный жанр и обратимся к прозе как таковой – к прозе жизни.
После крымско-кавказской неги Малороссия позвала, поманила полтавскими вечерами, гоголевской поэтикой. Без которой сердцу невесело моему, да мелко уму. Днем предавался купанью, борщу и вареникам. К ночи утопал в перине гостеприимного ложа, в свежепомазанной хатке за печкой, сливался ухом с транзисторным шумом, пытаясь понять, осмыслить «Свободу», услышать далекий «Голос Америки» или на крайность не так далекой «Немецкой волны». Они объясняли наперебой, что происходит там, куда летят стаями самолеты. 68-й год. Оккупация Праги. Конец «Пражской весны». Конец надеждам на размораживание социализма. И развитого и недоразвитого одновременно. Начало брежневского застоя. По приезде в Москву узнал весть нерадостную: «Урок литературы» запретили к прокату. Без объяснения причин положили на полку. До пражских событий фильм представлялся в Доме кино, анонсировался в центральной печати и вдруг канул в небытие. Как будто и не было его вовсе. Собственно говоря, в картине не было никакой политики. Попытка героя один день не врать приводила к курьезам, к нравственному переосмыслению, а вовсе не звала на баррикады. Но положили на полку десять картин. По принципу «как бы чего не вышло». И, несмотря на безобидность сюжета, почуяли в нашей работе что-то не то. В настроении, что ли, в расстегнутости существования, неподходящего для данного политического момента. После непостоянной хрущевской оттепели страна опять делала под козырек.
Ознакомительная версия.