- И собаку, наверно, в комнате поместят, - усмехнулась сестра.
- Да уж добра не жди, один соблазн, - хмуро сказала Епистолия Антиповна.
Жена молча отхлебывала молоко из общего блюда, думала опять о чем-то своем.
- Белены ты все-таки объелась, Елена, - мрачно посмотрел на нее Иона Трофимыч. - Поди стели постелю.
Когда она вышла, Иона Трофимыч сказал матери:
- Вот еще заботушка: приедешь как к чужой, подарок ей - не подарок, слово - не слово, что только и делать, ума не приложу...
- Учить, сынок, надо... Сестра, часто ссорившаяся с золовкой, не вмешивалась: стояла в углу, под иконами, кланялась, выставив га-под глухого платка ухо, - слушала разговор матери и брата.
В спальной было душно и тесно от икон, от пуховиков и подушек, от комодов и шкафов. Пахло ссохшейся вербой, обвялой троицкой березой, бальзамическим ароматом курившейся на подносе «китайской» свечки. За окном гас закат, - комната казалась печальной, покинутой. Над Волгой летела - туда, на закат, - стая чаек.
Хотелось, как всегда, или опуститься на колени перед образами, жалуясь на свою жизнь, или уткнуться в подушки, до боли закусить руку, или - лучше всего! - уйти, тайно, ночью, куда глаза глядят...
Тоска странствий, красота дальних, неведомых земель, людных и веселых городов с детства томила Елену Григорьевну.
Она росла в большом торговом селе, мимо села пролегала железная дорога, по ней с грохотом проносились вагоны, в которых всё ехали и ехали - то в Москву, то из Москвы - счастливые люди.
Елена Григорьевна еще подростком побывала в Москве - брал с собой отец, часто ездивший туда по своим полотняным делам.
Разве можно забыть ощущение укачивающего полета, чуткую дрему под непрерывный гром, звон и свист поезда, залитые народом улицы, пахучие магазины, театр, куда водила ее тетушка-чиновница, - весь в бархате, в золоте, в гуле зовущих, уносящих и очаровывающих звуков?
После Москвы родное село показалось совсем глухим, очень скучным. Захотелось учиться - Елена Григорьевна с детства пропадала за книгами, которых немало было у отца, - но отец колебался, раздумывал. Скоро он, на горе, умер, а мать, оставшись одна, и слышать не хотела о гимназии. Елена Григорьевна, тогда еще Леночка, осталась богатой невестой, поджидающей суженого.
Проходили годы, проносились и звали поезда, завивались кружева под стальными спицами, пышнели и густели девичьи косы - и вот приехал наконец на смотрины суженый-ряженый, о котором она гадала на святках, опуская в чашу с водой звонкие серьги. Но как же он был не похож на жениха девичьих снов! Где этот молодецкий черный ус, цыганские кудри, расшитая шнурами венгерка? Приехал немолодой, плотный купец в узком сюртуке, с бесцветной бородой, с гладкими, на прямой пробор, волосами, с маленькими, плутовскими - себе на уме! - глазками. Он деловито оглядел Елену Григорьевну - ее зардевшееся лицо, открытую шею, высокую, под шерстяным серым платьем, грудь, деловито заговорил с матерью о приданом, долго и внимательно читал «опись» принадлежавшего невесте имущества.
Сшили подвенечное платье, привезли венчальные свечи в цветах, справили девичник, в последний раз пропев - и с какой безнадежной жалобой! - молодые прощальные песни. А потом, весенним вечером, к дому с глухим и страшным стуком подкатила карета, широко распахнулись двери многолюдно-нарядной церкви, торжественно и радостно грянул хор, и над головой, убранной фиалками, опустился тяжкий венец.
И вот - этот старый дом, кладбище на горе, дикие зимние метели, проплывающие под окнами пароходы, опять, как и поезда, зовущие своим вольным шумом и свистом.
Жизнь потянулась горькая, скудная: постоянно обрывала и поучала свекровь, зло поглядывала золовка, ворчал и ругался озабоченно-мрачный муж.
Длинные посты, бесконечные моленья, - ох и много же, словно звезд на небе, пуговок и зубцов на лестовке! - постоянное одиночество и - надо всем этим - обидная скупость...
Что же делать и кому жаловаться? Проплывающим чайкам, зацветающим по весне яблоням, облетающим осенним березам или студеному зимнему месяцу над глухим погостом?
Хоть бы раз прокатиться летним вечером на лодке, пронестись, по старой девичьей привычке, в салазках с ледяной горы, спеть любимую песню о былинке в поле или поговорить, наконец, с какой-нибудь живой душой о широком белом свете, о тех далеких и неведомых землях, куда уплывают зовущие пароходы!
Вот приехали, «соловьями залетными» прилетели из Москвы счастливые - боже, какие счастливые! - люди... Они могут делать все, что им хочется и нравится: бродить по городу, по горам и лесам, сидеть над своими картинами, а потом в любой час опять улететь, умчаться, как птицы, в неведомую даль.
Елена Григорьевна увидела их утром: они, весело переговариваясь, шли мимо дома, удивляли нарядными белыми костюмами, легкими соломенными шляпами.
Софья Петровна, взглянув в окно, встретилась взглядом с призывно и жалобно смотревшей женщиной и негромко сказала художнику:
- Какое скорбное, монашеское лицо. Вот вам живая Катерина Островского.
Исаак Ильич и Софья Петровна чувствовали себя открывателями новых земель. Просыпаясь ночью, они слышали шум пароходов, уханье сов по оврагам, а утром младенческую болтовню ласточек и хлопотливо-захлебывающийся гомон кур.
А как бодро шагалось по обтоптано гладкой поречной тропе, как хорошо пахли густые сады, как горячо тянуло-с гор, из бора - теплым летним ветром!
Тропа, огибая купеческий дом, привела к заросшему пруду. Из осоки неожиданно поднялись два чирка.
- Смотрите, - возбужденно сказал Исаак Ильич, - дичь здесь, в самом городе...
Прошли овраг, стали подниматься в гору - мимо совсем ветхих, совсем деревенских избушек. На завалинках сидели, опираясь на рогатые «падоги», старухи в темных платках, с удивлением смотрели на проходивших бесцветными глазами. Одна из них, совсем дряхлая, с иссохшим лицом и сивой бородкой, поднялась и поклонилась - низким, поясным поклоном.
В лощине остановились. Художник посмотрел вниз: зеленели сады, белели дома, плавилась Волга, над которой стояла зыбкая «зга». Потом поднялись на погост, долго стояли над глубоким обрывом.
- Над вечным покоем, - задумчиво сказала Софья Петровна.
Вокруг раскидывались кресты, памятники, среди могил бродили козы, играли и кричали ребятишки. Над деревянной церковкой с тугим гудением носились стрижи. Церковка, простоявшая, вероятно, несколько веков, трогала древностью, восхищала легкостью и узорностью, напоминая отчасти боярский терем. Серая лесенка с решетчатыми перилами, плюшевая от мха, шатко гнулась, скрипела; звонница, где дремал давно отзвучавший колокол, была полна глухо-певучего голубиного воркованья. Когда-то высиненная, главка лупилась, ржавела, а стены, омытые несметными дождями, насквозь просушенные солнцем, напоминали плотный лосиный мех.