А присяжные? Эти выродки будут жить в тиши и спокойствии? Эти дохлятины уже возвратились по домам, довольные от сознания выполненного долга. Они горды и важничают перед своими буржуа.
Хорошо. Что делать с присяжными? Ничего. Эти глупцы не способны быть судьями. Если присяжный — полицейский или бывший таможенник, он ведет себя как полицейский или таможенник. А если он молочник, то ведет себя как обыкновенный человек. Обвинителю не пришлось много трудиться, чтобы подчинить их себе. Они, действительно, не несут ответственности. Я взвесил и решил: не сделаю им ничего дурного.
Описывая мысли, которые одолевали меня много лет назад и которые встают передо мной сейчас со столь потрясающей ясностью, я лишний раз убеждаюсь в том, до какой степени тишина и одиночество могут возбудить фантазию. До сумасшествия. Человек как будто раздваивается. Он способен оказаться в любом месте и в любое время. Вот его дом, отец и мать… семья, детство, этапы жизни. Эта двойственность удивительно реальна. Человек и в самом деле живет в воображаемом им мире. Прошло тридцать шесть лет, но мое перо без усилий скользит по бумаге, воспроизводя мысли тех минут моей жизни.
Нет, присяжным я ничего не сделаю. Но обвинитель? Его нельзя упускать. Для него у меня имеется рецепт, изобретенный Александром Дюма. Сделаю с ним то же, что сделали с этим типом из «Графа Монте-Кристо», которого бросили в подвал и оставили умирать от голода.
Этот юрист отвечает за все. У этого ястреба в красном все данные для того, чтобы я убил его самым страшным способом. Так и сделаю. После Полина и «куриц» займусь им и только им. Сниму виллу. В ней будет очень глубокий подвал с толстыми стенами и тяжеленной дверью.
Если дверь будет недостаточно толстой, я обобью ее матрацем. После того, как сниму виллу, подкараулю его и схвачу. В стены будут вделаны цепи, к которым я его тут же прикую. Тогда придет мой час. Я стою против Прэделя и смотрю на него из-под опущенных ресниц. Смотрю на него так же, как он смотрел на меня в суде. Картина настолько отчетлива, что я чувствую его дыхание на своем лице; мы стоим с ним так близко, что едва не касаемся друг друга.
Его глазки ослеплены светом фонаря, который я направил прямо на него. Тяжелые капли пота стекают по его искаженному гримасой лицу. Я прислушиваюсь к его ответам. Все мое существо живет этим моментом.
«Помнишь меня, сволочь? Я Бабочка, которого ты с такой радостью послал на вечную каторгу. Ты веришь в то, что стоило потратить столько лет на учебу, провести столько ночей над римским правом, изучать латынь и древнегреческий, пожертвовать своей молодостью — и все ради того, чтобы стать великим оратором? Чего ты достиг, подлец? Создал новый свод законов? Убедил массы в том, что мир — это лучшая вещь на свете? Привлек людей в лоно новой удивительной религии? Или убедил людей в том, что они должны стать лучше и перестать творить зло? Ответь, для чего ты использовал свои знания: для того, чтобы спасать людей или для того, чтобы их топить? Ни для того, ни для другого. Только одно руководит тобой: взбираться и взбираться вверх по лестнице твоей презренной карьеры. Слава тебе, как лучшему поставщику рабочей силы на каторгу, и голов на эшафот.
Не будь Деблер[1] столь неблагодарен, он должен бы посылать тебе каждый год ящик самого дорогого шампанского. Разве не благодаря тебе, свинья ты этакая, ему удается снести с плеч пяток-другой лишних голов в год. Как бы там ни было, ты у меня прочно прикован к стене. Я снова вижу твою улыбку и твой победный взгляд после прочтения приговора. Мне кажется, это случилось вчера, хотя прошло много лет. Сколько лет? Десять? Двадцать?»
Что со мной происходит? Почему десять лет? Почему двадцать? Подумай только, Бабочка. Ты силен, ты молод, и в твоем животе 5600 франков. Два года — да. Два года в счет пожизненного заключения, не больше, обещаю тебе. Ты превратился в болтуна, Бабочка! Эта камера и эта тишина ведут тебя к сумасшествию. У меня нет сигарет. Вчера выкурил последнюю. Пройдусь. В конце концов, нет необходимости в том, чтобы мои глаза были закрыты и чтобы на них был платок. Решено. Я встаю. Длина камеры четыре метра, то есть пять небольших шагов от двери до стены. Я начинаю ходить, руки за спиной, и продолжаю: «Хорошо. Твою победную улыбку я превращу в гримасу. У тебя передо мной преимущество: я не мог кричать, а ты можешь. Кричи сколько хочешь, изо всей мочи. Что я с тобой сделаю? А рецепт Дюма? Оставлю тебя умирать с голоду? Нет, этого недостаточно. Во-первых, выколю твои глаза. А? Ты еще кажешься себе победителем? Думаешь, если выколю твои глаза, то лишу себя удовольствия читать в твоих глазах? Ты прав. Я не выколю твои глаза. Во всяком случае, не сразу. Отложим это на время. Лучше я вырву твой язык. Этот страшный, острый, как нож, язык. Нет, более острый, чем нож — как бритва! Язык, который ты навострил ради своей карьеры. Тот язык, который с любовью обращается к жене, детям, любовнице. Есть у тебя любовница? Любовник — это более вероятно. Ты можешь быть только отвратительным педерастом. Я начну с того, что вырву твой язык, потому что это он, после мозга, разумеется, посылает людей на эшафот. Только благодаря умению им пользоваться, тебе удалось заставить присяжных утвердительно ответить на твои вопросы.
Благодаря ему, «курицы» предстали как люди, выполняющие свой долг; благодаря ему, появился на свет высосанный из пальца рассказ «очевидца». Благодаря ему, я предстал перед дюжиной женщин как самый опасный в Париже человек. Не будь этого языка, столь красочного, столь убедительного, столь преуспевающего в искажении истины, я и сейчас сидел бы на веранде самого большого кафе на Белой Площади — месте, где меня всегда можно было увидеть. Решено. Вырву его. Но чем?
Я шагаю, шагаю, кружится голова, но мое лицо все еще напротив его лица… Вдруг погас свет, и слабой полоске дневного света удалось проникнуть через окошко камеры. Как? Уже утро? Всю ночь я мстил? Какие удивительные часы я провел! Эта длинная ночь была так коротка!
Сидя на кровати, я прислушиваюсь. Ничего. Абсолютная тишина. Изредка слышится щелчок в дверь. Это сторож, который ходит от двери к двери и приподнимает железную табличку над щелью, чтобы видеть заключенных.
Сейчас машина — плод творческой мысли французской Республики, находится на втором этапе своей работы. Она работает удивительно. На первом этапе она изолирует человека, который может причинить ей неудобство, но этого недостаточно. Человек не имеет права умереть слишком быстро, вырваться из ее рук при помощи самоубийства. Он нужен. Без заключенных управлению тюрем нечем будет заниматься. Поэтому за ним надо следить. Он должен отбыть наказание, чтобы могли существовать чиновники. Новый щелчок вызывает у меня улыбку.